— Ты мне своей хреновины поэтической не городи. Так только девки говорят, когда попадутся: «Ничего не помню…» Что ж она тогда помнит, если не это?
— А я не помню все-таки. Наваждение, что ли?.. Чем тут хвастать…
— Ну ладно, — после паузы опять заговорил Мозолек, — облизывайся один, как кот, что нашкодил на кухне. Ты думаешь, я от зависти? Если уж на то пошло, так она напомнила мне… еще и не такую!.. Росистое утро, туман в долине, а мы идем. Она меня провожала, чтоб не наткнулся на «финансов» — пограничников. «Финансы» — словацкие прислужники Гитлера. Чехи смеются над этой так называемой «независимой» Словакией с ее жалким фашизмом. Один дядька… ну, сэдлак чешский, с которым я встретился поздно вечером недалеко от Яблуновского перевала, много мне порассказал. «Кдыж сэ Словенско мобилизуе, Мадьярско сэ затрэпе!..»[106]
И хохочет… Да что это я тебе плету… Как удирать — знаешь и сам. Я бежал немножко иначе. Один дал махиндрала из команды. Из-под Мосбурга. Сергея там со мной, видишь ли, не было. Неделю шел по Баварии. Ночами, так же, как ты. Ну, в Чехию попал — прямо дом родной. Вечерами даже песни иногда по деревням звучат — в одной, в другой… И я, кажется мне, не из плена иду, а под Озерами где-нибудь или под Индурой, как бывало в подполье. А говорят они — сам же ты слышал, — как дети малые, так мило лепечут. Какой, брат, край! Какие люди!.. А я, хам, украл на хуторе коло — велосипед по-ихнему, и поехал, как барин, днем. Потому что я в штатском был, даже шляпа набекрень, мать его сена не ела!.. У этого Яблуновского перевала — стык трех границ: Богемия — Моравия, генерал-губернаторство Польша и эта самая «свободная» Словакия. «Там си дэйте по́зор!»[107] — сказал мне тот веселый дядька. — Поймают «финансы», так еще станут, чего доброго, плакать, что не хочется немцам тебя отдавать, и все-таки, конечно, отдадут!..» Дорога моя между тем еще засветло пошла круто вверх, и коло пришлось бросить. Иду, брат, — горы, заря угасает, туман в долине, овсяная стерня у дороги, смрки[108] стоят. И вдруг — хуторок. Постучал и зашел. Мать-хозяйка, видимо, вдова, сын, тихий какой-то, Вацлав, и две дочки — Вероника и Агнешка. Люди, брат, — полкаравая ситника, кувшин молока! Жру — и самому противно: вот дорвался… Говорю, что внизу, под горой, коло. Вероника побежала и привела. Не знают, как благодарить, а мне неловко, но не признаюсь… А все же утром и плату взял за этот подарок краденый — вторую половину каравая, колбасу. Да какая там плата, они и так дали бы. Набился вечером полный дом соседских девчат из других хуторов, щебечут, как дети: «А это?.. А это как по-вашему?..» Сижу, брат, как герой! Спать уложили с Вацлавом. А мне — хоть ты сгори — не спится: эх, и отблагодарил же я вас, эх, и напущу же я вам беленьких!.. Утром Вацлав ушел на работу, а проводить меня взялась меньшая, Агнешка. Солнце взошло за горами. А мать просит: «Нэ ходь, дцерко, сполу с паничем, але пшед нэбо за ним»[109] Светлая такая девчушка, семнадцать всего. Да разве ж я тебе опишу?.. Шли мы рядом, потом даже за руки взялись. Может, потому и на «финансов» напоролись. Услышав «хальт», я рванулся, конечно, бежать. А она обхватила меня… Сдохну, браток, — не забуду!.. Обхватила и молит: «Ондраш, нэни тшеба!.. Он выстжели! Подивей!»[110] Смотрю — жандарм поднял карабин… А я поднял руки. На фронте, под Варшавой, когда нас брали, не поднимал, а тут… И уперся, разумеется, что не знаю этой голки[111], случайно встретился с ней тут, неподалеку. А она только плачет. «Финансы» — они молчали, дубье — был жандарм, очевидно, судетский немец. Потому что все кричал на Агнешку: «Мылч, нэбо достанэш пар фацэк! Мылчэт!..»[112] Повели нас назад мимо хутора. Я — дело ясное. А она только плачет: «Я за ниц нэмужу!»[113] И все. Мать издали еще увидела: «Дцерка!» Как они плакали, бедные!.. Мать и дочки. Провалиться б мне лучше сквозь землю… Вот только что, взявшись за руки, раскачивали ими на ходу, словно дети. Когда шли туда, где солнце за горой. Когда говорили о том, как я пойду, и пройду, и напишу ей, конечно… Остался, брат, только плач ее. Да тепло в руке: кажется, все еще идем… Пошли, Алесь, ну его к черту все!..Встали со скамьи и, медленно, лениво шаркая по гравию солдатскими ботинками на гвоздях, двинулись в благоухающей тени по направлению к дому.
Далекая, родная музыка слов — она сама поднялась из глубин Алесевой памяти. В щедром вечернем солнце — белый домик на переезде с голубым застекленным крыльцом. «Ям не винна…» «Их габе кайне шульд…» «Я за ниц нэмужу!..» Не случайно они пришли, эта песня и слова.