Лишь однажды я слышал от него косвенное обозначение термина. Как-то мелочные пуритане напали на его друга за то, что тот напечатался не в том органе, где бы им хотелось. Пастернак рассказал за столом притчу про Фета. В подобной же ситуации Фет будто бы ответил: «Если бы Шмидт (кажется, так именовался самый низкопробный петербургский тогдашний сапожник) выпускал грязный листок, который назывался бы словом из трех букв, я все равно бы там печатался. Стихи очищают»[292]
Есть у такого забытого уже писателя Леонида Соболева очень сильный роман «Капитальный ремонт» (1932). Роман этот не окончен, и не мог быть окончен в той манере, в какой начинался. В нём слишком много той вольной работы со словом, что была в двадцатые, точных метафор, которые разворачиваются перед читателем как бы самостоятельно, много деталей — всего того, что делало литературу двадцатых годов прошлого века удивительной. Так вот, в этом романе есть один эпизод и его последствия, сюжетная линия, что проходит через весь текст: матрос висит в люльке у борта большого военного корабля и драит огромный герб Российской империи, укрепленный на корме броненосца. Матрос смотрит на орла и ненависть захлёстывает его: «Во-первых, это был объект унизительного ненужного труда. Во-вторых, он был окаянным символом царской власти, примелькавшимся на бляхах городовых знаком насилия, неотделимым признаком многих вещей, ненавистных с детства: монопольки, где орёл смотрел с зеленой вывески, холодно наблюдая трагедию пропиваемых грошей; волостного правления, куда тащили спасённые от отцовского запоя деньги; полицейского участка; адмиральских погон; заводской конторы; балтийского флотского экипажа, впервые познакомившего его с военной службой.
Однако орёл над его головой, обмазанный чистолем как густыми зелеными соплями, далеко не был великолепен, и это доставляло Тюльманкову злорадное удовольствие.
— Сволочь, — сказал он вслух, потому что никто, кроме часового у флага высоко над его головой, не мог этого услышать. — Сволочная птичка… Полетай, полетай, крылышки обрежем! Воевать захотела?
Орел безмолвно смотрел на него, кося своими выпуклыми слепыми глазами. Георгий Победоносец на щите, вделанном в грудь орла, неудержимо скакал на тонконогом коне через зелёно-грязные потёки чистоля к новым победам.
Злоба вновь охватила Тюльманкова. Он встал на шаткой беседке и с маху начертал всей ладонью по тусклому налету чистоля, от крыла к крылу, короткое непристойное слово. Оно легло на орла, как пощёчина.
— Вот и сохни так, сука! — сказал удовлетворенно Тюльманков и принялся яростно тереть когти и лапы орла. Тряпка мгновенно почернела, точно от крови.
Первая буква слова, ляпнутого Тюльманковым на орла, косым андреевским крестом накрест перечеркивала герб. Слово прилипло к нему, как некая новая геральдическая деталь. Геральдика, мудрая наука о гербах, рекомендует помещать на них короткий девиз, выражающий внутренний смысл помещённых в гербе изображений. Но за все четыре с лишком века кропотливой возни с двуглавым орлом никакая геральдика не могла придумать столь выразительного и исчерпывающего девиза. Он непередаваемо зло и коротко выражал всю тщету надежд самонадеянной птицы»[293]
.Я бы хотел оставить в стороне науку геральдику, вопросы преемственности и юбилейный год русской революции.
Я хочу остановиться на вечном русском вопросе о некоторой особенности русского языка — его непечатности в определённых обстоятельствах. Отчего-то изощрённую брань, «загиб», связывают именно с людьми моря, и в этом месте обычно вспоминают исторический анекдот про адмирала Чичагова[294]
, который рассказывая о победе над шведским флотом Екатерине Второй, сперва стеснялся, затем осмелел, и начал произносить особые выражения. Вдруг опомнившись, адмирал упал на колени с мольбой о пощаде, на что Екатерина отвечала:— Ничего, я ваших морских терминов все равно не разумею.
Русская литература поддерживает этот образ. В рассказе Константина Станюковича «Смотр» морякам ввиду посещения корабля высоким начальством (с дамой) запрещено ругаться, но «В эту минуту маленький молодой, матросик, стоявший внизу у снасти, смущённо и быстро её раздергивал. Она „заела“ и не шла. И, вероятно, чтобы понудить веревку, матросик чуть слышно умилостивлял верёвку, говоря ей:
— Иди, миленькая! Иди, упряменькая!
Но так как „миленькая“ не шла, то матрос рассердился и, бешено тряся веревку, тихо приговаривал:
— Иди, подлая. Иди, такая-сякая… Чтоб тебе, такой-сякой.