Но есть в этих рассказах и нечто другое, что делает недостоверным, чересчур поспешным и потому неточным отнесение Лавренева к стану романтиков по преимуществу. Ведь под романтической оболочкой в его рассказах и пьесах скрывается плотное реалистическое ядро. Та суровая и жесткая правда о революции, которая позволяет Лавреневу видеть своих героев без романтического нимба, а сложно, многогранно, такими, какими они были на самом деле. Отсвет романтической идеализации заметен только на двух его героях: на предчека Орлове из «Рассказа о простой вещи», помещенного в этой книге, и на фигуре Победителя «Белой гибели», которую читатель найдет во всех собраниях сочинений писателя. В фигуре Победителя угадываются некоторые черты великого полярного путешественника Роальда Амундсена, но эти черты, так же как и черты Орлова, его характера, даны в таком идеализирующем свете, какой делает их образы условными, сильно приподнятыми над жизнью, над реальностью.
Но ни о минере первой статьи Василии Гулявине, ни о рыбачке Марютке, ни о коменданте Детского Села Александре Семеновиче Пушкине этого сказать нельзя. Они выписаны в таком разнообразии характерных, жанровых подробностей, несущих в себе образ эпохи во всей ее противоречивости и сложности, даны на пересечении таких разных авторских чувств, как восторженная любовь и ироническая усмешка, как патетика и юмор, при котором уже не остается места для какой-либо идеализации. О юморе как об очень важной координате в стиле Лавренева — прозаика, драматурга — критики писали мало, если вообще когда-нибудь писали. Между тем юмористическая, иногда даже отчетливо ироническая интонация присуща Лавреневу почти всегда — и в «Ветре», и в «Сорок первом», и, конечно же, в «Происшествии», и в «Марине». Юмористические обертоны различимы даже в сгущенном, едва ли не гротесковом трагизме рассказа «Зб. 213. 437».
Своих героев Лавренев любил. Это ведь были те самые люди, с которыми он делил тяготы и неслыханное напряжение тех дней, когда они вместе, в одном строю, отбивали у контрреволюции право народа жить по своей воле, сообразно со своим идеалом. Василий Гулявин, Марютка, «малиновый комиссар» Евсюков, красноармеец Дмитрий, защищавший гордую, но беспомощную жену бая Абду-Гаме, комендант поезда Зб. 213. 437, думающий, что он везет в центр подарки от трудящихся Сибири, а на самом деле ценой нечеловеческих лишений и усилий охраняющий вагоны, битком набитые окоченелыми на морозе трупами замученных колчаковцами красноармейцев, как и комендант Детского Села А. С. Пушкин, были Лавреневу «кровью спаянными братьями», как сказал бы в этом случае комиссар Кошкин, герой пьесы К. А. Тренева «Любовь Яровая».
Лавренев не мог и не хотел прятать от читателей свою любовь к ним, так же как потом, в рассказах 1942–1945 годов, он не скрывал своего восхищения моряками, умевшими сражаться и погибать не только мужественно, с достоинством, но еще и красиво. Тем не менее смерть в его рассказах всегда смерть, а не эффектная концовка некоего героического действа. И раны болят, гноятся, а голод и нечеловеческая усталость таковы, что превышают возможности даже самой выносливой человеческой плоти. Особенно в рассказах и повестях 20-х годов. Там жестокое, страшное так плотно перемешано с высоким и прекрасным, что образуются художественные структуры особой — повышенной — емкости. В этом Лавренев близок Всеволоду Иванову, Артему Веселому, Исааку Бабелю, которые писали о революции тоже на остром стыке высокого и низкого, прекрасного и уродливого. Перечитайте после лавреневских рассказов хотя бы «Конармию» Бабеля — и сразу станут ощутимы связи, соединяющие обоих писателей.
При том что были между ними и глубокие различия: в отношении к слову, к краскам живого разговорного языка эпохи, главное — в восприятии человека, словно бы вздернутого «на шенкеля» историей. И тем не менее в лучших рассказах из этого цикла то же, что и у Лавренева, стремление писать на крепчайших эссенциях, давать время в таких контрастах и на таком колористическом богатстве тонов, что читатель на протяжении всего нескольких страниц текста проходит через несколько эмоциональных сфер. Ему и страшно, и смешно, и горько, и радостно. Он видит жизнь и тех, кто ее тогда делал, и такими, что дух захватывает, когда думаешь о том, на какую высоту подняла их история, и такими неуклюжими, шершавыми, неукладистыми, какими они выходили на ее просторы из душных потемок своей прежней жизни.