— Да, теперь посмотрим, назовет ли она меня еще раз «оборванцем». Попалась! Попалась! Презренье женщины нельзя прощать. «Оборванец»! Сегодня ночью мы выстираем одежду и высушим у костра. А завтра...
Турчанка вынесла во двор шезлонг и развалилась в нем. Она, видимо, вышла подышать ароматами леса и приняла столь вызывающую позу с единственной целью — пленить меня; ее глаза, обращенные ввысь, хотели заставить меня залюбоваться ими; мысли ее, притворно блуждавшие во мраке ночи, составляли заговор против моего спокойствия. И снова, как это столько раз случалось со мной в городах, грубая, расчетливая самка искушала меня ради денег!
Украдкой разглядывая ее, я начал чувствовать тот боевой задор, который обычно предшествует поединку. И что это была за необыкновенная женщина — алчная, смелая! Безлюдными реками, через опасные стремнины направляла она свой челнок на поиски каучеро, выменивала у них на всякое барахло краденый каучук, рискуя стать жертвой насилия, предательства гребцов, вооруженного нападения грабителей; она копила вожделенное богатство по сентаво, превращая свое тело в предмет торговли, когда от этого зависел успех сделки. Чтобы очаровать жителей лесов, она пышно наряжалась и причаливала к баракам вымытая, надушенная, доверяя защиту богатства своим женским чарам.
Сколько ночей, подобных этой ночи в неведомой глуши, она раскладывала походную кровать на неостывшем еще от зноя песке! Разочаровавшись в своих предприятиях, оказавшись без всякой помощи и защиты, сколько раз она готова была разрыдаться! Ночью после жаркого дня, во время которого солнце нещадно обжигало кожу и слепило глаза двойным блеском, отражаясь от речной волны, ее преследовали подозрения, и ей казалось, что гребцы ропщут и замышляют что-то недоброе. За пыткой москитов следовала пытка вампиров, скудный ужин, вой бури, неистовый блеск грозы. И как искусно умела она притворяться доверчивой перед гребцами, собиравшимися украсть лодку, командовать ими, сносить их брань и грубости, а на заре снова плыть к порогам, преграждающим путь к лагуне, где гомеро обещал сдать кило каучука, или к хижинам должников, всегда уклоняющихся от платежа и прячущихся при виде причалившей барки.
Вот так, продолжая свои бесконечные странствования под монотонный плеск весел, мадонна измерила огромное расстояние между нищетой и несметными сокровищами. Сидя под зонтиком на носу лодки, на тюках каучука, она мысленно подводила итоги, подсчитывала долги и прибыли, с горечью сознавая, что годы проходят, не оставляя в ее руках ничего ценного, как те реки, которые, слившись друг с другом, оставляют на песке лишь пену. Она сетовала на судьбу, и горечь ее обид усугублялась мыслью о женщинах, рожденных среди изобилия, роскоши и безделия, о женщинах, которые, играя своей добродетелью ради развлечения и даже теряя ее, попрежнему слывут за честных, потому что деньги — высшая добродетель — заменяют им все. А она, впрягшись в ярмо бедности, вынуждена бороться не на жизнь, а на смерть, лишь бы купить спокойную старость и вернуться на родину, отказавшую ей во всех радостях, кроме радости любить ее и вспоминать о ней. Быть может она содержит мать, воспитывает братьев, выплачивает семейные долги? Необходимость заставляет ее холить лицо, украшать тело, складывать губы в улыбку, чтобы товары стали деньгами, доходы — прибылью, предложения — сделками.
Так думал я романтически, забыв недавнюю досаду. Я видел, что мадонна пускает в ход все средства, чтобы покорить меня. Чего ей от меня было нужно: моих денег или моей молодости? Она была вольна выбирать. В этот миг я чувствовал, что она близка мне своей обездоленностью. Ее душа, зачерствевшая в сделках, должна была все же платить свою дань тоске и мечтам, несмотря на низменность ее стремлений. Быть может, она, как и я, вместо человеческой любви знала лишь чувственную страсть, оставляющую после себя не слезы восторга, а скуку пресыщения. Любила ли она когда-нибудь? Она, казалось, даже не вспомнила о Лусьянито, когда я, упомянув о Яварате, открыто намекнул на место его погребения. Быть может, ее терзали другие горести, но, очевидно, было одно: ее могучая натура не была чужда духовным запросам, в ее больших глазах появлялась иногда сентиментальная грусть, вызванная, казалось, унылостью рек, оставленных ею позади себя, воспоминаниями о местах, которые она никогда уже больше не увидит.
И вдруг над хижинами медленно разлилась мелодия, чем-то напоминавшая церковный напев, легкая, как дым кадильниц. Мне чудилось, что флейта говорит где-то со звездами, и что сама ночь стала от этого еще темнее, и что в сердце лесов, в неведомой дали, приглушенный шелестом листвы, тихо поет хор монахинь. Это мадонна Сораида Айрам играла на аккордеоне, держа его на коленях.