Читаем Пугало. полностью

В своем чулане Антонина не только курила, голодала, мерзла и теряла красоту молодости, но и постепенно сходила с ума, забывая себя как человека, вспоминая о себе лишь на производстве, да и то с каждым днем все реже и реже. Попутно с изживанием себя в себе забывала Антонина и тетку, и не потому, что не любила ее. Тетка сама всячески способствовала этому процессу, и прежде всего молчанием, ненапоминанием о себе. Так что, встречаясь иногда на кухне, особенно в страшную зиму сорок второго, Антонина не узнавала отвернувшуюся от нее тетку и если здоровалась с ней, то после мучительных недоумений: кто же это, господи? И когда в конце войны тетка умерла, обнаружилось, что прописана Антонина в теткиной комнате и что теперь эта комната, светлая, в два окна, правда, без мебели (мебель пошла на дрова), принадлежит Антонине.

Был у Антонины в блокаду момент, протяженностью в полгода, когда она не только себя и тетку забывала, но и понятие о времени, о жизни. На работу она тогда перестала ходить. Почти безвылазно лежала в своем «гробу» (сосед-студентик, сочинявший стихи и обративший на Антонину мимолетное внимание перед войной, ушедший затем в ополчение и назад так и не вернувшийся, про ее комнатенку вот что сложил: «А я живу в своем гробу, табачный дым летит в трубу. Окурки по полу снуют, соседи счастие куют»— и так далее в том же духе), лежала, докуривала фабричные запасы «Беломора», помаленьку сходила с ума, как вдруг на ее папиросный дым, сочившийся из щелей «гроба», жадно принюхиваясь, постучался случайный отпускной морячок со знаменитого крейсера. Нет, он не закрутил с ней краткосрочного, как отпуск, романа, не прилег на ее коечку, он и не разглядел-то ее толком, призрачную, полуисчезнувшую, слившуюся с дымом, — его заинтересовали папиросы. Из подсумка достал он кусок хЛеба военного, брикет крупяного концентрата. Положил на тумбочку. Взамен — жестом фокусника — взял маняще-голубую пачку «Беломора».

«Хватит вам курить, — сказал. — Поешьте лучше хлеба. А я покамест чаю скипячу». И — не обманул. Вскипятил. И на сахарок расщедрился. И так три дня: отпаивал ее чаем, в принудительном порядке обменивал у нее «Беломор» на что-нибудь съедобное, а когда исчез — она уже очнулась, выползла на кухню и вспомнила, глядя на первые мартовские, чумазые, вывалявшиеся в оконной копоти лучи солнца — себя, себя прежде всего вспомнила, а там уж и других — в частности, морячка, войну, хлебную пайку, за которой нужно было идти в магазин. И только тетку свою не вспомнила, забыла ее начисто, и что примечательно — без каких-либо волевых усилий запамятовала. Органично. Как перестала чесаться.

Война отхлынула, оставив на песке жизни не только победителей и побежденных, не только улыбки и слезы, песни и вздохи, но и множество суетящихся на этом песке калек — физических и нравственных.

Внешне с Антониной значительных перемен не произошло, разве что повзрослела или постарела — как хочешь, так и называй эти неизбежные перемены: фигура не расплылась, морщин не прибавилось, но весь ее облик как-то невыгодно посерел, словно выгорела в ней кровь, и теперь по жилам пересыпалась зола. Стала она кашлять громко. Курительным кашлем. Худая и большеглазая, и с приходом сытной жизни имела, как тогда говорили, бледный вид и чахоточную стройность. Это внешне. Изнутри Антонина была вся какая-то испуганная, оцепеневшая от неизлечимого ужаса, насланного жизнью. А если конкретно — голодом. Она сделалась изворотливо жадной не к пище вообще, а к хлебу, к хлебным изделиям. Прятала впрок под матрас в постели своей сухари, копила корки, горбушки. Как всякую болезнь, манию свою хлебную неуклюже пыталась скрывать от постороннего взгляда. Даже когда в столовых общепита появился на столах неконтролируемый хлеб, Антонина, профессионально оглядевшись по сторонам, якобы Незаметно кидала в сумочку пару кусков хлеба и, успокоенная, вспоминала о прочих заботах дня.

Родила она Парамошу от случайного человека. Работая на табачной фабрике, поехала в воскресенье за город. Молодость, побывавшая в лапах войны, стремительно таяла. Но морячок, покуривший в блокаду возле ее коечки, в памяти ее мутной не утонул, всплывал, вспоминался, и вспоминался не тем только, что спас, облагодетельствовал, не хлебом единым, но — все чаще — фактом своей принадлежности к мужскому роду-племени, с пронзительным сожалением вспоминался, с запоздалой тоской: ведь был он, можно сказать, руку протяни, и вот он, живой, добрый, жизнеспособный. Но руку-то протянуть и не имелось тогда сил. А сейчас и протянула бы, да пусто. Выбили жизнерадостных морячков, и не только морячков, и не обязательно жизнерадостных. А те, кто в живых остались, поневоле сделались разборчивыми.

Так случилось, что поехала Антонина за город к заливу по Финляндской дороге — где-то лет через пять после войны. Набралась смелости, даже дерзости и поехала. Со смутной целью в просыпающемся сознании. И не только сознании. Приехала к заливу, разделась и легла на ласковый, политый солнцем песок.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже