— Вот те на! Это как же некому? Тебя-то мне господь, гляди, как вовремя послал. К самой надобности. А не к надобности — дак и без питья посидеть не важна барыня. А детки… Что ж, не кажному эта милость дается, не всеми одинаково ценится. У меня-то их, знаю, почему нетути. Для печали, для креста. Чтобы чужих любила, как своих. Сироткам пособляла чтобы. Как сейчас помню: вторым тогда отяжелела, второго сынка под сердцем носила, Алешеньку. Ждала его — спасу нет! Восемь лет после первого прошло. Имя ему еще до рожденья дала, поторопилась, ан — нельзя, господь еще не решил быть ему, аль нет, а я распорядилась на радостях… И случилось, нищенка с двумя бегунками, третий на руках, под окном, вот тута, проходила. И поленилась я с животом тяжелым наружу вылезть да краюху ребятенкам ееным сунуть. Как сейчас помню: на живот хлебец положила, отрезала от каравая, а вынесть наружу поленилась. В окно глянула: ушли. Видать, засветло в Бережки торопились. А вечером Андрюша мой… не в себе, пьяный, как никогда, домой воротился. Лютовал. Матершинничал… Быто раскулачить его грозились. Вот он и сорвался с цепи. Пашеньке нос разбил, раскровенил всего мальчонку. А меня сапожищем пнул. В живот. И родила я мертвенького. Свезли мы Алешеньку в Николо-Бережки, похоронили, как болынова. Муж меня, после убивства Алешенькинова, не любил больше. Не дозволяла. А там — война. А там и жисть прошла. И вот что скажу я тебе, Васенька: случится тебе семью завести — не пей тогда вина. От него в человека диявольские соки переходят. Само-то винцо — ништо, водица горькая: залил да вылил. А по нему в человека, как вот електричество по проводу, тьма сатанинская переливается.
Олимпиада Ивановна помолчала. Когда же Парамоша решил, что молчание затянулось и пора ему очередной, продлевающий Олимпиадину жизнь, вопрос подкидывать, она и сама вдруг заговорила дальше, но как-то все же по-иному заговорила, стараясь не отпугнуть Парамошу назревшей просьбой, как бы даже занять его, развеселить по силе возможности, для чего применила несерьезную интонацию голоса, а слова теперь подбирала из тех, что полегче, поулыбчивее.
— Хорошо мне с тобой, Васенька, болеть… Охотно! Ни боже мой не страшно. Будто на посиделки собралась, а не помирать. Спасибо тебе, сынок, а время найдется, свези меня в Николо-Бережки. Чтобы рядом с Алешенькой лежать. Лебедев на мотоцикле пущай отвезет. Скажешь ему: просилась, мол, бабка в люльку. Прокатиться пожелала напоследок. К сыночку Алешеньке съездить. Он хоть и не видал меня глазами никогда, а все же и у него, чай, душенька имелась человеческая. Вот и положите меня к нему. Там и другие сродственники. Все охотнее лежать.
Ночью Парамоша проснулся от непонятного шума, даже — грохота. Темень в избе стояла неподвижная, настойная, как в омуте. И тишина точно такая же, как темень, густая и ничего хорошего не обещающая. «Был ли шум?»— засомневался Парамоша.
Сырея от нервного пота, сполз с печки. Не приближаясь к старушечьей постели, прошел на деловую, обиходную половину избы, к обеденному столу. Нашарил выключатель. Света не было. Значит, отключили. Неужели полковник в Питер подался?
А может, обрыв сети? В печурочном углублении раздобыл коробок со спичками. Пришлось зажигать лампаду под образами. Фитилек долго не занимался, наконец микроскопический огонек, словно звезда в ночном небе, повис на краю избяной темени.
Часов Васенька не имел (обменял их еще в Ленинграде на стакан утренней, похмельной бормотухи), Олимпиадины старинные ходики молчали: с вечера забыл подтянуть грузило на цепочке (такое, в виде еловой шишки), вращающее шестеренки часов. Прислушался изо всех сил, до звона в ушах. Дыхания Олимпиады не уловил.
Захотелось кинуться бегом во двор, на воздух — вырваться в мир, где хоть и ночь тоже, и темно, да не так все же безнадежно: во-первых, просторнее, во-вторых, живности всякой полно, деревьев, ветерков, шорохов — иными словами, соседей земных, обитателей, спутников.
Ведя рукой по неровно отесанной бревенчатой стене, приблизился к выходу, хотел отпихнуть дверь, но уперся в порожнее пространство: дверь была отворена. Свет лампадного огонька не проникал сюда вовсе, истаивая где-то в середине помещения. При- * шлось бесшумно, на одних пальцах протанцевать обратно к печке, выловить среди печного инструментария костяной гладкости топорище, вооружиться на всякий случай.
Ступив на порог, Парамоша сразу же наткнулся на чье-то неживое тело. То, что на неживое наткнулся, — ощутил мгновенно: оцепеневшую плоть с живой, рыхлой не перепутаешь. Даже в состоянии паническом. В паническом — всевозможные крайности воспринимаются еще острее.
Наткнулся, заорал, потом заскулил и кубарем скатился к дверям тамбура, запертым на железку. Несколько мгновений бестолково ломился в эти двери, покуда не отпала щеколда. Выпорхнул на улицу.
На мраморной плите, что была зарыта перед крыльцом, размашисто поскользнулся, осев назад и несколько набок, проехал бедром по скользкой, холодной земле, покрытой… снегом!
«Ах ты ж, мать честная, снег выпал! — пронеслось в голове. — А я босой…»