Затем Жуковский заодно решил воспользоваться возможностью и сообщить Бенкендорфу все, что у него наболело: «Сперва буду говорить о самом Пушкине… Во все эти двенадцать лет, прошедшие с той минуты, в которую Государь так великодушно его присвоил, положение его не переменилось: он все был как буйный мальчик, которому страшишься дать волю, под строгим мучительным надзором… И в 36-летнем Пушкине видели все 22-летнего… В ваших письмах нахожу выговоры за то, что Пушкин поехал в Москву, что Пушкин поехал в Арзрум. Но какое же это преступление?.. А эти выговоры, для вас столь мелкие, определяли целую жизнь его: ему нельзя было тронуться с места свободно, он лишен был наслаждения видеть Европу, ему нельзя было произвольно ездить и по России, ему нельзя было своим друзьям и своему избранному обществу читать свои сочинения… Позвольте сказать искренно. Государь хотел своим особенным покровительством остепенить Пушкина и в то же время дать его гению полное развитие; а вы из его покровительства сделали надзор…» Жуковский доказывал: только что умерший человек был не «талантливым, но безответственным мальчишкой», а вконец измученный и освободившийся зрелый талант. Смерть Пушкина подвигла Жуковского, самого преданного российского подданного, на слова и мысли, достойные фрондера.
Вяземский тоже потерял терпение, когда понял, что некоторые салоны и правительственные учреждения видят дух заговора и бунта в естественной скорби друзей покойного. «Чего могли опасаться с нашей стороны? — писал он Великому князю Михаилу Павловичу. — Какие намерения, какие задние мысли могли предполагать в нас, если не считали нас безумцами или негодяями? Не было той нелепости, которая не была бы нам приписана… Какое невежество, какие узкие и ограниченные взгляды проглядывают в подобных суждениях о Пушкине! Какой он был политический деятель! Он прежде всего был поэт, и только поэт… Что значат в России названия — политический деятель, либерал, сторонник оппозиции? Все это пустые звуки, слова без всякого значения, взятые недоброжелателями и полицией из иностранных словарей, понятия, которые у нас совершенно не применимы: где у нас то поприще, на котором можно было бы сыграть эти заимствованные роли, где те органы, которые были бы открыты для выражения подобных убеждений? Либералы, сторонники оппозиции в России должны быть, по крайней мере, безумцами, чтобы добровольно себя посвящать в трапписты, обречь себя на вечное молчание и похоронить себя заживо».
Сам Пушкин никогда не заходил так далеко в своих дружеских беседах с императорским семейством.
Трибунал огласил приговор 19 февраля: смертная казнь через повешение для Дантеса и Данзаса, формально — то же самое наказание и для Пушкина. Приговор вместе с записью слушаний был, как положено, передан в гвардию для исполнения[90]
.Александр Тургенев Прасковье Осиповой, Петербург, 24 февраля 1837 года: «Наталья Николаевна 16 февраля уехала… Я видел ее накануне отъезда и простился с нею. Здоровье ее не так дурно; силы душевные также возвращаются. С другой сестрою[91]
, кажется, она простилась, а тетка высказала ей все, что чувствовала она в ответ на ее слова, что „она прощает Пушкину“».Примерно 20 февраля Бенкендорф написал сам себе записку — «для памяти»: «Некто Тибо, друг Россети, служащий в Главном штабе, не он ли написал гадости о Пушкине?» Тогда же он спросил у Дантеса адрес учителя, некогда преподававшего ему русский язык, — уловка для получения образца почерка кавалергарда на кириллице, чтобы сверить с почерком на «дипломах». Чтобы разыскать своего учителя, Дантес обратился к бывшему слуге Отто фон Брей-Штейнбурга, и тот написал адрес некоего «Висковскова» на листке бумаги. Правда, даже если бы Дантес написал слова сам, это бы ничего не прояснило — мы уже знаем, что второй лист, тот, к которому прилагались «дипломы», был составлен кем-то, кто знал русский алфавит всю жизнь. Запросы относительно «некоего Тибо» тоже никуда не привели. Агенты Бенкендорфа сообщили, что никто под этим именем не работал в генеральном штабе, хотя два Тибо, оба титулярные советники, работали на почте. У этих двух честных граждан должным образом взяли образцы почерка, и оба они оказались ни при чем. И это был конец делу, по крайней мере судя по тому, что осталось в тонкой папке в архиве Третьего отделения под названием «Об анонимных письмах, посланных Пушкину».