— Я-то уеду, как только прикажут. Но вы, поймите: вы уже получили предупреждение. А это, дядя, первая ласточка… Белые батареи вот тут… — он легонько провел карандашом чуть-чуть южнее Волхонки, по Виттоловским высотам. — Через сутки они будут и здесь (карандаш ткнул в Детское Село). Наши — вы их можете видеть с Бельведера. Здесь на поле десять легких батарей, сорок орудий. Возле Шоссейной — дивизион шестидюймовых гаубиц. Поймите, дядя Петя, если здесь заварится каша… Сорок пять орудий, как-никак…
Дядя Петя небрежно махнул рукой.
— Эти не будут сюда! — сказал он, не останавливаясь. — Только те идиоты. Оттуда. Белые. Наши не тронут. Понимают. Убедился. Ну, а вообще — что у вас там думают?
Николай Трейфельд внимательно посмотрел на дядю. Дядя тоже наблюдал за ним. Николай Трейфельд немного нервничал сегодня.
«Мамашины настояния! — подумал старик. — Лопнуть, а вытащить! Ишь злится… был бы хвост — вилял бы, как кот. А чего злиться? Никуда не поеду!..»
— Думают очень печально… — Николай Эдуардович, подняв глаза к небу, снова пожал плечами… — Питер мы сдадим. Чудес не бывает. Обученную армию рабочими не заменишь. Блиндажики по городу? Лишние сутки резни! Все равно — перехватят дороги и заморят голодом. Люндеквист советовал плюнуть, отводить армию сюда (он ткнул пальцем в сухарницу, стоявшую правее двухверстки). Его не послушались. Будет совершенно никчемная резня.
— В Питере? — спросил Гамалей.
— Ну да, на улицах… Хуже уличной бойни ничего нет. K тому же не уверен… Очень возможно, что в решительный миг там произойдет восстание.
— Гм! А мне, по-вашему, — туда ехать? Любоваться на это? Чувствительно вам признателен…
Николай Трейфельд махнул рукой.
— Как хотите, дядя. В конце концов, пожалуй, вы и правы. Тут, там… одно… удовольствие…
Он положил руку на лоб, задумался…
— Устал? — спросил, неожиданно взяв его за локоть, профессор. — Вижу. Волнуешься! Поди ложись, засни. Там видно будет… В глаза бросается — устал…
Трейфельд смутно посмотрел на него. Легкая судорога прошла по его лицу.
— Да, устал, дядя Петя, — сказал он со вздохом. — И это, и вообще… Правда, пойду засну. Покойной ночи…
Петр Аполлонович лежал, ворочался. Потом понял, что не заснуть, принял веронал. Но и веронал не помог.
Маленький, костлявый, сухой, Петр Гамалей лежал под тоненьким своим байковым одеялом. Широко открытыми глазами, полными негодования, недоумения, презрения, он глядел в темноту перед собой.
И эти-то люди, которые так себе, неизвестно для чего, то ли по небрежности, то ли из бессильной ненависти, могут решиться на разрушение огромной, неисчислимой ценности, эти люди хотят спасать страну? Они говорят, что их противники — варвары? Они считают себя солью земли? Они?
Перед ним вдруг, точно освещенное новым светом, встало то, что он знал давно.
Вот — академический ученый паек. Он ворчал, фыркал, получая желтый сахар и клейкий мармелад, а «варвары» и того не получали. Они отнимают у себя последнее, чтобы дать ему. И ему подобным…
Гм! «Варвары»?.. А он — ворчит? Да, свинство!
Он вспомнил (и его внезапно обожгло стыдом, горьким, желчным стыдом старости) свое резкое, заносчивое письмо Ленину… Эх! сделал тогда вид, будто в той стране, где он жил до этого, до революции, над наукой не тяготели никакие запреты… Цензуры не было…
Он, черствый ученый сухарь, неведомо по какому праву обозлившийся на весь мир, вместо того, чтобы возненавидеть и проклясть убийц своего сына, он написал плохо, глупо, зло, в тоне высокомерного брюзжания. Кому написал? Тому, кто этот живой огромный мир любит больше собственной жизни! Тому, в кого за эту огромную мужественную любовь стреляли: Ленину! Ученая моська из пулковской подворотни затявкала на «варваров».
А «варвары»?
«Варвары» разрешили старику-ученому переписку, которая ему нужна. Они дорожат наукой… Они запрещают пользоваться пулковскими башнями для военного наблюдения. Они не ввели ни одного взвода в обсерваторский парк…
Профессор Гамалей вдруг зашевелился, заерзал на своем клеенчатом диване.
— А я? А мы? — строго, придирчиво, как бывало других, спросил он сам себя. — А мы? — Его брови зашевелились, на скулах забегали желваки. — А мы сидим здесь и глухо, глупо ненавидим. Кого? За что? Почему? Неведомо! К нам приходят, чёрт знает кто, всякие кандауровы, темные дельцы, говорят безобразие, предлагают свинство… Да, я выгнал его тогда, но разве этого достаточно?
Он резко сел, облокотившись на подушки. Его охватила внезапная злоба на самого себя, а вместе с тем и на того человека, который столько лет гнул его, старого труженика, — демократа-разночинца, чёрт возьми! — на свою сторону — на Валерию Трейфельд. Шаг за шагом, день за днем она точила его, шлифовала, гладила. Ей не было никакого дела до его «новых» звезд. Она презирала все новые звезды, кроме орденских. Ее интересовал генерал, действительный статский советник Гамалей. И в конце концов она и его отрейфельдила. Да-с, да-с!