Они прошли мимо пруда, углубились в тенистую аллею, идущую вдоль него. Здесь, в низкой и мокрой лощинке, второй век сидит на диком куске гранита несчастная бронзовая девушка, разбившая о камень свой кувшин. Высокие клены шелестят над ней листьями; в просветы между ними виден памятник графу Орлову, колонной возвышающийся на островке среди пруда; сзади с горы смотрит пышный Екатерининский дворец, а она все сидит здесь, пригорюнившись над неиссякаемой струей воды, между зелеными чугунными скамейками, как сидела еще во времена Пушкина…
Женя и Вова, прислонив велосипеды к спинке скамейки, напились воды из разбитой урны. Вода была свежей, холодной, чуть припахивала свинцовыми трубами. Потом они сели отдохнуть.
Стало очень тихо, легкий ветер шевелил свежую, ярко-зеленую и нежную траву под деревьями. Кое-где среди нее виднелись уже белые звездочки первых ветрениц, анемон. Наверху, в ветвях, хлопотливо, по-весеннему орали грачи. Жадно давились принесенным кормом их птенцы.
Женька задумчиво посмотрел вокруг себя. Вова не выдержал опять.
— Ну, Женя?.. Ну, да что же ты?.. — уже с отчаянием воскликнул он.
Женька снял не спеша клипсы, потрепал брюки, чтобы разошлась складка, положил пружинки в карман. Он мучил не только Вовку, он еще больше мучил себя самого: ему до смерти еще с третьего дня хотелось все как можно скорее выложить приятелю. Но надо было выдержать. Потом, наконец, придвинувшись вплотную к Вовке, он крепко взял его за рукав.
— А никому не расскажешь? Смотри!
— Ну, Женя!..
— Смотри ты, «ну, Женя!» Ни одной душе чтоб! Ни дедке не смей, ни моим, никак… Чтоб бабушке Груне ни гу-гу… А то знаешь, что будет?
Вовочка, не находя слов, прижал кулаки к груди.
— Ну, ладно, ладно! Уж слушай… Только — смотри! Ну, перво-наперво, папка твой и верно померши… Верней сказать, не то, что так, просто померши, — казнили…
Вова выпрямился, точно его ударили с размаху.
— Как казнили? Кого? Папу? За что?
Женя бросил на него гневный взгляд.
— Как это «за что»? Явное же дело — не за худое, ты что думаешь? Раз казнен, значит… Я тебе верно говорю: твой папа есть народный герой, павший в тысяча девятьсот шестом году за политические преступления… Да что ты — не понимаешь, что ли? — вдруг рассердился он. — Ну, революционер он был… Может быть — и самым опасным был?.. Может быть, его сам Ленин знал! Ну вот… Арестовали и казнили… Ты, Вов… знаешь… должен гордиться… а не то что, что… Кто казнил, кто казнил? Известно кто! Царь!
Вова сидел теперь, блестя стеклами очков, на чугунной царскосельской скамейке, тоненький, белокурый, бледный. Перед его глазами медленно справа налево плыла, покачнувшись, грустная бронзовая нимфа. В горле у него вдруг все пересохло. Он с трудом проглотил слюну.
— А… а мама?
— Вот, брат… — Женька насупился еще больше, усиленно припоминая материнские, врезавшиеся в память слова. — С мамой твоей дело получилось вот так. Папа-то, он кто был? Ученый. Понял? Студентом был, потом весь университет выучил, на профессора стал учиться… Он — башка был. Он, говорят, всех по науке забивал… Ну, да видать и по портрету… Ну, а потом, как начал политикой-то… политикой… за рабочий класс… Так он где-то там и женился. На рабочей какой-то девчонке женился, понял? Может, тоже на революционерке… А? Я думаю — на революционерке…
— Не знаю! — растерянно проговорил Вова.
— Что «не знаю»? И я не знаю, а так думаю. Что же он — на генеральше женится? Если сам революционер! Вот, женился, дедушке ничего не сказал. Как же он скажет? Дедушка-то профессор. Важный. Разве бы он позволил? А тут их скоро арестовали. И в тюрьму…
— И маму?
— Видать, брат, и маму твою… тоже, — несколько неуверенно и огорченно развел руками Женька. — Ну да: и маму, а то как же? В Сибири, далеко где-то. Еще ты не родился. Папку живо казнили, а мамку, видать, сослали… На каторгу…
— Ну да? — вдруг запротестовал Вова. — Ну да! Что же ты говоришь-то, Жень, когда ты сам ничего не понимаешь? А я-то тогда как же? Откуда же я?
— Я не понимаю? Я? Эх, ты… Я-то, брат, все понимаю!.. Вот дедушка твой это все услыхал и сейчас — на поезд. И поехал в Сибирь и там со всеми поругался! Может быть, думал еще их выручить. Ну — их ему не отдали, а тебя-то отдали; ты, говорят, в тюрьме и родился… Вот он, будто, назад приехал… Зимой… Мороз, снег, буран!.. Вот он — из Питера в Пулково на тройке. Подъехал к дому ночью, вышел из саней, в шубе… Такая шуба, с таки-и-и-м вот воротником!.. А ты, маленький, под шубой прижат. Вышел, идет — борода на ветру замерзла, а слезы так и текут, так и текут…