В канцелярии он обратился за деньгами к расходчику не без робости, улучив минуту, когда в комнате никого больше не было. Старичок изумленно на него уставился и, вопреки своему обычаю, молчал довольно долго. Затем прожурчал: «Все, братец, пропил?» – «Все не все», – ответил смущенно Михайлов. К приятному его удивлению, расходчик нашел, что он хорошо сделал: «Ну, что ж, зато погулял в свое полное удовольствие. Много ли, брат, толка от денег? Вот ты хотел бросить службу, – уж чего хорошего? А теперь будешь дальше служить, – он хотел было сказать „батюшке царю“, но спохватился и сказал: „матушке государыне“, – разве не хорошо? Добрая у нас царица, дай ей Бог счастья и здоровья»…
Расходчик поговорил минут десять, затем отсчитал пятьдесят рублей, стараясь не глядеть на изображение царя Петра Федоровича. – «Ну, а все-таки эти бы сберег, – полувопросительно сказал он Михайлову и добавил, что в конце недели надо будет ехать в Казань. – Значит, будь, брат, готов». – «Слушаю, Егор Иванович», – ответил Михайлов, приободрившись. Слова расходчика его немного успокоили. «Ну, что ж, в Казань, так в Казань. Всю жизнь ездил и дальше буду ездить», – подумал он и опять вспомнил Киев.
У выхода ему встретились быстро шедшие, почти бежавшие, канцеляристы. Они тихо, каким-то восторженно-отчаянным шепотом сказали, что в Ропше прошлой ночью скоропостижно скончался бывший царь Петр Федорович, – только что пришло известие: впал в прежестокую колику и скончался! Михайлов, бледнея, снял шапку и перекрестился. Спрашивать ни о чем не стал, понял, что тут дело нечисто; да и канцеляристы пробежали дальше, торопясь сообщить известие другим.
Машка в кабачке плясала с каким-то человеком, не из простых и не из благородных: верно, какой чиновник не из важных, писарь или справщик. Это было неприятно Михайлову, хоть она ему надоела. Занял место вблизи хозяйской стойки и громко сказал хозяину: «Подай-ка, братец,
Хозяин поманил Михайлова в дальний угол и шепотом спросил:
Принесли жаркое, Михайлов еле к нему прикоснулся, но пил стакан за стаканом. Машка под разными предлогами раза два подходила к его столу, отпивала глоток пуншевой с таким видом, будто это само собой, и отпускала ему игривые улыбки. Однако со своим большим опытом чувствовала, что напрасно старается: кончено. Это было ей обидно: для чего деньги достанутся другой или жулику-кабатчику? К тому же, курьер ей нравился: хоть мужик, а в душе почище барина. Михайлов не глядел на нее и думал, что можно с Машкой, можно без Машки, и можно пропить двести рублей и все вообще можно, если делать умеючи, как господа, как тот страшный капитан, который убил царя и за это осыпан золотом. Потом была пьяная драка с писарем. Потом они помирились, он заказал еще бутылку, за ней другую. Михайлов пил и блаженно думал, что все полбеды, что все трын-трава, что Машка врет – не в одних деньгах дело, – что есть на свете счастье, хоть от него болит голова, и что это счастье – пуншевая водка.
XVII
В болезни профессора Ломоносова опять произошло ухудшение. По настоянию Елизаветы Андреевны, к нему ездили лекари, все самые лучшие, что учились и работали при гофшпитале. В последнее время приезжал старый лекарь, помнивший еще аптекарского боярина, ученик самого Бидлоо, сбежавший от него в молодости по причине тяжких побоев. Он не отставал от успехов европейской науки, умел щупать пульс и знал, как лечить все две тысячи четыреста болезней. Ломоносовскую болезнь относил к классу второму, к порядку первому, и только насчет специи сомневался: шестая или седьмая? Лихорадку же, считая не гуморальной, лечил маковым декохтом, дусамером и драконовой кровью. Ломоносов слушал его угрюмо, а иногда говорил нехорошие слова, впрочем не из самых страшных. Лекарь не обижался; знал вдобавок, что могут последовать и слова самые страшные.