Куцейкин надолго замолчал. Растянулся на соломе, ощупал кисет с бездомной бородой. Ночью ему почудилось: кто-то шарил в кармане, наверно, махорочкой поживиться хотел… За пазуху буду прятать… с этими мирянами будь начеку, не ротозейничай. Отступники от старины, греховодники. Матерь божью по устам оскверненным разнесли… Григорий молодец – заступился, словом защитил…
Перед Москвой состав загнали в тупик. Невдалеке сияла маленьким куполом опрятная церквушка. Колокольня рассыпала по кондовой Руси мелодичный звон. Впускной семафор горел кровавым огнем. Вскоре со стороны растревоженной столицы на станцию вполз санитарный поезд с красным крестом на боковине первого вагона.
Данила всматривался в окна, двери – бросался в глаза зимний цвет бинтов, гипса, простыней, разорванных на перевязочные ленты. На голове рослого парня, обряженного в бушлат и тельняшку, торчала тюрбаном бинтовая намотка. Сквозь нее густо просочилась кровь. Крупное, броское пятно надолго примагнитило многих новобранцев. Перед их взором проплывал устойчивый колер войны. Коротконогий боец с двумя медалями на мятой гимнастерке стоял в проеме раздвижной двери, самозабвенно молился левой рукой на купол и звон голосистого колокола. Правый, пустой рукав гимнастерки приструнил к бедру солдатский ремень. Кто-то тыкал макушкой костыля в сторону сибирских теплушек, перебрасывал через головы раненых хриплые слова:
– Браа-атцы! Не сплоша-айте! Отомстите за крещеную Русь и за мою ногу!
– Что деется?! Что деется?! – вытверживал крепким шепотом Данила Воронцов, чувствуя затрудненное дыхание и сдавленность в груди.
Возле станции прохаживались военные патрули, проверяли у матросов, солдат документы. Мелькали платки, бескозырки, фуражки. Торопились санитары с носилками, костылями. К раненым спешили женщины, протягивали кульки с вареной картошкой, связки калачей, банки с вареньем, пачки папирос. Стонали, охали старушки, всматриваясь в изнуренные войной лица выбитых с фронта ратников. Пышнобровая, розовощекая молодайка протянула красивому солдату белую хризантему. Левая рука бойца покоилась на перевязи. Он обнял девушку свободной рукой. Расправив гусарские усы, нацелился поцеловать дарительницу цветка. Она отшатнулась, помахала рукой и пошла вразвалочку от санитарного состава.
Пристанционные пути были загромождены вагонами, открытыми платформами с каменным углем, заводскими станками, штабелями бревен. На большой площадке, охраняемой двумя часовыми, стояли танки, самоходные орудия, зенитные и прожекторные установки.
Ошеломленный, подавленный впечатлениями, увиденным и услышанным на сборах, в теплушке, староверец с далекой Пельсы готов был зарыться в слежалую солому. Ничего не видеть. Ничего не знать. Не ощущать гнет командирских приказов. Не переносить зубоскальства солдатни. Орефий считал этот затабаченный теплушечный вагон с трехъярусными нарами позорной издевкой, едкой насмешкой над человеческим духом. Приходилось постоянно сдерживать дыхание, усиленно прочищать легкие на станциях и полустанках, в очереди у полевой кухни, на перекличке при общем построении. Куцейкин давненько подумывал сбежать от войсковой принудиловки, ото всего, разрушающего душу и сознание. Командир Заугаров прочел неладное по хмурым глазам. Размолол в порошок тяжелые мысли:
– Не вздумай навлечь позор на себя и на весь Нарымский край. За побег, за уклонение от войны обеспечен расстрел. В лучшем случае загремишь в штрафной батальон. Там в первых шеренгах под пули шагают.
На военной комиссии раздавил на кителе капитана пуговицу со звездой. Сейчас ругал себя. Дурак, зачем выказал силу и злость? Может, оставили бы в лесу в кадровых охотниках. Многие пушнину добывают, рыбу ловят, сосны на землю сшибают. Зачем хвастался тщедушному братцу Остаху: все равно винтовку переломлю через колено, на Пельсу сбегу. Попробуй переломи неотлучную винтовочку – силенки не хватит. Ложе крепчайшее, наверное, из нарымской ружболванки сделано. Сбежать тоже нет мочи: перекличка несколько раз на дню. Сотни глаз на тебя нацелены. Всюду военные патрули шныряют. Сбегать надо было раньше, когда по Васюгану, по Оби везли, когда на берегу Томи по-пластунски ползал. Тут Москва под боком – значит, под боком война. Как там поживает Остах?
«Как там моя Марья, ребятенки? – думал сейчас Григорий Заугаров. – Сыты? Обуты?.. Трудненько им. Но кому нынче легко?..»
Воспоминания о доме, о семье, о Больших Бродах были яркими проблесками света в сгущающихся думах солдата. Ему тоже порядком надоела вонючая казарма на колесах. Скорее бы к месту, к делу.
Санитарный поезд, близость Москвы, гул далеких разрывов, всполошенность сирен воздушной тревоги – все говорило о приближении к черте, за которой начнется то самое. Неутешительные сводки Совинформбюро бередили думы, заставляли рассыпать по адресу паскудной Германии матюки, проклятия и… клятвы.