– В мой цех.
Летела над дорогой «летучая мышь», билась светлыми крыльями по оседающим сугробам, избяным стенам и пряслам. Торопился кузнец, подскакивала хромая нога. Неужто завтра будет поздно распалить горн, отзвенеть по наковальне подсобным молоточком? Хромал кузнец в свой цех, просительно втолковывал Валерии:
– Что буду сейчас делать – все запоминай. Какой я жилец – сама видишь. Изба завалится. Воронко сдохнет. Руки при тебе будут до могилы. На ферме вонью дышишь. Постигнешь кузнечество – верный кусок хлеба.
– Сулишь не женское дело.
– Ты из любого мужика узел завяжешь. Молотобойца подберешь. Пока боронные зубья ковать будешь, подковы, гайки. Научу сращивать полотна.
– Ухайдакалась на деляне. Спать хочу.
– Еще слово – пристукну! Власть мою знаешь…
И раньше переступала Валерия порожек артельной кривостенной кузни. Качала чумазую ручку, оживляла еще более чумазые мехи: летела с них сажная осыпь, раздавалось утробное пфыканье. Под горушку древесных углей нагнетался воздух. Деловито, сосредоточенно надевал отец грубый, прорезиненный фартук: его прихватил с алтайской земли вместе с немногим скарбом, разрешенным на вывоз семье спецпереселенца. Снизу, исподтишка угли напитывались жгучей краснотой, переходящей в ослепительную белизну, словно под закопченным кожухом томилось угнетенное солнце, рвалось покинуть тесные пределы. В жар и ярь новоиспеченного солнца отец умащивал железную заготовку. Вытащенная раскаленная будущая подкова привораживала Валерию. Лихо отплясывал бойкий молоток, гнул и плющил металл на толсторогой наковальне.
По истертой подковине кузнец мастерил новую. Заглядывали в кузню мужики-артельцы, курили у дверного проема. Покачивали в восхищении кудлатыми головами. Отец незлобиво кричал на них:
– Мне дверь стеклить не надо! Не застите, черти, небесный свет.
Не успеют черти досмолить самокрутки, цыган начинает долбить пробойником отверстия под самоковочные гвозди. Вот услужливые клещи утопили свеженькую подкову в бочке с мутной водой. Раздается злое шипение, бульканье. Выметывается серый пар.
Дочери и в голову не приходило, что отец готовит в наследство кузнечное дело, наковальню и фартук. Такая выдумка сбивала с толку.
За полночь на краешке темной Тихеевки встрепенулась от долгого сна артельная кузница. Наковальня, махристый от копоти потолок, усыпанный окалиной земляной пол, допотопный инструмент по черным стенам – все, что совсем недавно вызывало в инвалиде злобу, раздражение, досаду, сейчас зазвенело, отозвалось тугой тягой стосковавшихся рук. Давнишнее озаренное чувство труда, омраченное и задавленное принудительным переселением, тюрьмой, штрафным батальоном, втиснутым в тело вражьим металлом, вновь заогнилось искрами, высекающимися расплющенным бойком молотка. Привычная работа брала верх над нудной тягомотиной артельной будничной жизни. Вспомнилась вольная таборная перекочевка. Привиделись расшатанные кибитки с поднятыми оглоблями. Ночные бодрые костры. Непробиваемая звездами темнота – сподручница рисковых конокрадных делишек…
Искусно владел Панкратий молчаливой, забитой женой, удалыми конями, кузнечным инструментом, ременной плеткой и заголяшным ножом. Долго берег, преданно любил последнее острое перышко, сделанное из прочной подшипниковой стали. Верные кореша перебросили нож через тюремную стену. Сохранил его за решеткой. Берег до последнего рукопашного боя, пока не опоганил сталь о фашистскую нечисть. Чистил окопным песком, смыл с ручки кровь бензином, но не вложил друга в красивые ножны. Похоронил нож на госпитальном дворе под старой яблоней.
Многое в жизни умел Панкратий. Сапоги тачает – заглядение. Коня подкует, словно разудалым голосом молотка заговорит от дорожной спотычки. Плетью обуха не перешибал, но не раз выбивал ею топор и финку из занесенной над ним коварной руки.
Гремела и звенела в нарымской ночи напрочь разбуженная кузня.
Заворочалась в крайней избенке старуха, толкнула в костлявый бок спящего Аггея.
– Слышь-ка, че хромой леший вытворяет? До зари вся ночь, он нагремывает.
Прислушался Аггей, крякнул и даже не ругнулся на ворчунью жену, что порушила крепкий сон. Лежал, думал: «Правильно, что потянул Панкратий в свой цех и дочь. Правеж отцовый верный – пусть глаза мозолит, перенимает дело из рук в руки. Цыган пулями, осколками околупан. Не долго молотком погремит…»
– Че, сопишь, ответа мне не дашь?
– Спи, спи. Я послушаю. Самая ладная музыка – звон колокольный да наковальный.
Председатель артели не ложился спать. Услышав чистые, мерные удары, перестал подшивать валенок, расплылся в довольной улыбке. Почерк Панкратия узнал сразу. В его отсутствие были разные кузнецы. Кое-как выходили из положения: ремонтировали сельхозинвентарь, ковали коней, паяли ведра и кастрюли. Потерю цыгана оплакивали долго. И вот чудо: наковальня дождалась мастеровитого человека. Не верится – кузня заговорила в ночь. Не терпелось накинуть фуфайку, побежать, обнять кузнеца, наговорить кучу приятных слов. Подумал, прошептал: «Нет, не пойду. Спугну ненароком… Какой звон! Какой звон!»