Пугающей могильной немотой веяло от продымленных стен укромной обители. Боец успел отвыкнуть от толстопузых книг, превосходящих давностью петровскую эпоху, от молельни, где каждая вышарканная половица лоснилась даже при сумеречном свете полуживых лампадок, от тесной галереи икон под высоким потолком из колотых прямослойных досок. Возвращение из ада войны не наполнило душу обновляющим светом, словно там истлел ненужным огнем последний фитилек. Пробковая затычка не могла заменить черепную кость и ткань головы: временами обрушивались давящие боли, просекающие все мозговые извилины, туманящие рассудок. Приходилось сдавливать виски, заглушать ладонями лязг и грохот в раненой голове. Война, страдания, госпиталь, мирская поучительная явь помаленьку отлучали от веры, от пользы молитв. Осподь все же незаметно терял владычество над телом и духом. Смутная заповедь: не убий – заволакивалась туманом отмщения и расправы над врагом. Онуфрий и не заметил, когда сгорел, развеялся прахом на полях сражений соломенный град надежд на упование всевышнего. Изнанка дичайшей войны научила иной заповеди: уповай на себя, на бегущих рядом друзей. Уповай на руки, держащие оружие, на ноги, переставляющие по беспощадным дорогам грузные от грязи сапоги.
Даже не поев с дороги, солдат завалился на ту кровать, где провел последние предсмертные дни старец Елиферий, и заснул глубоким, провальным сном.
Под старость лет Аггей поднаторел в нарымской бойкой словесности. Буквопись учил по ликбезу. Расписывался крупно: фамилия занимала бумажное пространство размером с гороховый стручок. Читал мычливо, медленно – такая тягомотина сердила старуху-спорщицу. Обида накапливалась в Аггее долго, как в бочке вода от сеногнойного дождика. Разрывалась бомба почти всегда от одного и того же запала. За обедом, чаще за ужином, хозяин, смочив языком деревянную ложку, бухал бабку по лбу и выносил давношнее обвинение:
– У-ух, стерва, как вспомню, что не девкой досталась – аппетит рушится.
– Дурень! – давала отпор жена, – нашел время память истязать. Хвачу поварешкой по плешивой башке – забудешь молодость.
– Нетушки, не забуду. С кем в овине щупалась, а-а?.. Молчишь. Нечем крыть.
Аггей садился на массивный, окованный по углам сундук. Раскрывал на заветной странице церковный устав Ярославов. Возглашал серьезным поповским голосом:
– Слушай, старуха, главу из строгого устава. Называется она «О блядни». Аще кум с кумою блуд творит – митрополиту двенадцать гривен… Аще жидовин или бесерменин будет с русскою – митрополиту пятьдесят гривен… Аще кто назовет чужу жену блядию, а будет боярская жена – пять гривен злата, аще отец с дщерью падется – митрополиту сорок гривен… Кто с животною блуд сотворит – двенадцать гривен…
– Бесстыдник! – ополчилась старуха. – Мусолишь одно и то же… Молись, что живу с тобой. Я вожусь, подштанники полощу… Возьми, дубина, прялку почини, чем язык чесать. Экая невидаль – не девкой ему досталась. Весь скус, когда лопнет мак, из головки семян натрясешь.
Медленно, деловито читал Аггей ценник взымаемых штрафов за разный блуд. Дочитав до конца, положил на нужной странице матерчатую закладку. Закрыл церковный устав, погладил кожаный золотистый переплет. Встав с сундука, почесав козлиную бородку, забазлал заливисто и самозабвенно: «Меня сватали за целку добрые родители. В эту целку входит церковь и попы-грабители».
– Мало тебя на делянах изводили. Еще одну крутую зиму надо напустить на мово паршивца.
– Погодь чуток. Скоро крутая смерть даванет – места мокрого не останется.
– Об одном прошу заступника: мне бы поперед тебя в землю уйти.
– Не он очередностью правит.
– Наказываю, старик: пусть цыганка Валерия не обмывает. Глаз у бабы дурной. И на мертвую порчу наведет.
– Болтай! Кума хоть и нерусь, но ты ее не забижай. В кузне кует – железо пищит.
– Вот-вот: бабское ли дело подковы, скобы гнуть? Нечистая сила подсобляет.
– Откуда в кузнице чистой силе взяться? Копоть, сажа, окалина. Пойду Панкратия проведаю – плох мужик.
В избе кузнеца гвалт, смех, дым коромыслом, хоть ведра вешай. В простенке висит керосиновая лампа, поливает горницу смурным, дрожащим светом. Сидят за столом в обнимку три фронтовика: цыган, однорукий Запрудин и Онуфрий. У староверца помимо прочих наград тускло поблескивает медаль «За отвагу». Хмельные мужики потягивают бражонку.
– Мы лесу мно-о-ого сокрушили! – гордится бригадир-стахановец. – На, цыган, мой кулак единственный. Попробуй, разожми… Валяй-валяй! Да ты не стесняйся, через колено ломай… Ага, пот прошиб.
– От ран слабота в руках.
– Теперь ты, Онуфрий – древняя душа. Жми!
Могутный староверец без натуги разжимает кулак Якова, сует в ладонь луковицу на закуску.
– Вот черт! – сокрушается Запрудин. – Вытекла сила на делянах.
Приходу Аггея рады. На лавке находится местечко возле хозяина. Кума Валерия, остячка Груня услужливо пододвигают капустку, картошку в мундирах. Ставят полнехонькую кружку процеженной бражки.
– Под ночь и на гульбу попал. Какой праздник седня?
– …Лесу-лесу скоолькоо сокрушили! – тянет знакомую арию Запрудин.