Побагровел налитым лицом Меховой Угодник. Так позорно, принародно его никто никогда не отчитывал. В душе – на самом ее донышке – районщик чувствовал правоту тыловиков. Однако въедливое комчванство, выпирающая спесь заставили вскипеть, запузыриться, прорваться бурливым словоизлиянием:
– Запрудин, и ты… как тебя на барже… я вас упеку за оскорбление должностного лица… Вы у меня запоете лазаря… Я вам покажу кузькину мать… Отведете лесосплав и марш в район… на суд…
Не переставая принимать сброшенные с эстакады бревна, с напарницами откатывать к стойкам у борта, Марья возликовала:
– В район?! На суд?! Да с великой охотой! В кутузке хоть отоспимся по-людски… да ежели рядом с Яшкой… Эй, галифэшник! Лови!
Заугарова с силой швырнула в уполномоченного запасной багор.
Должностное лицо отскочило в сторону. Поправив авторучку в накладном кармане кителя, поливая берег едким бурчанием, разобиженный страж торопливо пошагал к бараку.
Прибывала вода, подбиралась к лесу, приготовленному для молевого сплава.
Захар Запрудин и Варенька водили под уздцы Пургу и Воронко. Лошади соблюдали дистанцию, одновременность хода. Через систему блоков без перекоса поднимались отгружаемые сосны. Павлуня ходил неподалеку под ярком, любовался золотыми головками расцветающей мать-и-мачехи.
Еще не окрепший здоровьем Платоша, пользуясь солнечным припеком, сидел на принесенном чурбачке, починял хомут. Следил за любимцем-внуком, за спешной, ладной погрузкой. Горько сожалел, что убывающие силы не позволяют вписаться в картину общего артельного труда.
Отбрив уполномоченного, Яков на весь день испортил настроение. Культя вздрагивала в мягком закутке. Тоже нервной стала, не отстает по характеру от живой руки. Не понять бригадиру – отчего трясет ее иногда: от перенапряжения мышц, от смутного возбуждения души? Отчитал вослед чинуху:
– Чего ты норовишь указующим перстом в рабочего тыкать? Нравится ездить верхом на циркулярах – гоняй версты! Сиди на бумагах, если заднице мягко. За полтора плана в ноги нам поклониться надо – ты судом грозишь… Вот тебе! – Сжал до посинения, послал вдогонку шишкастый, намозоленный кулак.
Откатчица Марья после перебранки даже повеселела. Письмо с фронта, солнце, недавнее бабье разговение с черноусым милиционером придали солдатке задора, бесшабашности и энергии. Сильно пульсирующее сердце частыми разрядами пробивало и опаляло грудь. Снимет брезентовые рукавички-верхонки, отсморкается – и снова поблескивает металлическая насадка на багровище. Багор на конце напоминает двупалую кисть: палец-крюк согнут, другой, похожий на указательный, нацелен на бревно заостренным и грозным жалом.
Остячка Груня – верткая, хваткая и услужливая – норовит зацепить бревно с комля. Марья и Валерия отгоняют. За ускоренную погрузку баржи ждет полуторная пайка хлеба. Поэтому кости трещат, жилы пищат, блоки скрипят, кони упираются. Привязанные к хомутам канаты натягиваются туго: на них при желании можно подтянуться. Груня заражается веселостью солнца и солдатки, кричит любимую присказульку:
– Га-ни план! Га-ни паек! Курсак пустой, ись просит.
Порхает над соснами ее легкий багор. Поблескивает под лучами деготь, густо намазанный на старые чирки. Голяшки удобной нарымской обуви в крупную морщину приспущены гармошкой. Носки с завертом, словно черевички.
На Заугаровой грубые, растоптанные ботинки. От давности носки кожа растрескалась, сделалась хлипкой. Деготь просачивается, пачкает носки-самовязки.
Зазевалась солдатка, поздно отдернула ногу: Грунин багор, проткнув ботинок и толстый носок, впился в мякоть, скользом задел кость.
Над безразличной рекой прокатился визг.
– Чухонка узкоглазая! Куда… глядела?!
– Прости, милая… нечаянно, – залепетала подруга.
Заугарова занесла кулак, ойкнула от боли и обессиленно опустила.
Валерия сходила на буксир, принесла йод, бинт. Перевязала глубокую рану. Яков участливо посмотрел на солдатку, разрешил по-бригадирски:
– Ступай в барак, отлежись.
– Еще чего?! – криво улыбнулась откатчица, натягивая верхонки. – Как это ки-ки-мора говорит: «Га-ни план! Га-ни паек!» У меня дома три крепких хлебожуя – мать да голопузики. И о личном рте – моя заботушка.
На пятке поковыляла к бревну, опираясь на багор-посох. Груня, закрыв лицо руками, плакала возле шкиперской каморки.
– Эй, товарка! Брось мочу через глаза цедить! Подсобляй!
Взяв у деда починенный хомут, надев на голову шорника, внучок озорно кричал:
– Нно, конька!
– Иг-го-го! – заржал повеселевший Платоша.
Крепко держась за гужи, Павлуня пропел песенку, не раз слышанную от тетки Марьи:
– Дадут! – твердо пообещал дедушка, стаскивая с головы затрепанный хомут. – По окончании сплава артельная застолица. Самая пышная лепешка – тебе.
– Не врешь, паря?
– Крест во все пузо! – не серчая на постреленка, подтвердил Платоша.
– С Пургой поделюсь, – расщедрился поводырь, поглядывая на растопыренные пальцы, видя в них обещанную лепешку.