– Пока нет у нас лампочки Ильича, пусть светит социализму лампочка Виссарионовича.
Вскоре Меховой Угодник был уведомлен о «дерзкой политической выходке». Уполномоченный прижал паренька к стене – «душевный разговор» происходил в колхозной конторе.
– В нарымских избах коптюшки горят. От лучины недавно отошли. Ты, контра, над лампой керосиновой насмехаешься?!
– Д-да я р-раз-ве…
– Мал-чать!.. Я сейчас говорю… Страна огромная, ее на карте саженью мерить надо. Не всюду лампочки Ильича пришли. Сейчас вождь другой, такой же великий. Он даст все… В твоей родове, Басалаев, белые были? Все знаем. Смотри, доболтаешься. Еще один слух о тебе плохой – на тюремные нары загремишь, мамашу на парашу поменяешь.
Контра перехватил секущий взгляд Мехового Угодника. Дерзкие глаза у власти, сидящей за столом. Никита сам не гнилой дратвой шит. Уперлись очи в очи – парень сворот не хочет делать. Резь пошла по глазам, заслезились от напряжения. Зло зашептал:
– Хренушки! Не уступлю болтуну. Нахлобучку за «лампочку Виссарионовича» давал, тюрьмой пугал. Не посадишь – ишачить некому. Отец мой на войне: одно это на любом суде меня оправдает.
Меховой Угодник проморгался, отступил от контры. Повернулся лицом к лесообъездчику. Анисим Иванович глядел на деревенских дедов. Торчат из зала сивые, белые головы-кочки, присыпанные порошей. На сходку приковыляла богомольная Серафима. Молится всевышнему, сроду не оглянется, хоть медведь за ногу дергай. Варя бабушку любит, прощает безделье возле икон. Чего с нее, старой, возьмешь? С безбожниками она перестала спорить. Посрамили ее комсомольцы, задав каверзный вопрос: «В небесах Илья-пророк на коне катается. Интересно бы узнать, чем там конь питается?»
Телятница Марья ерзает на скамейке, чешет бок под телогрейкой. Не хочет мириться с тем, что деляну опять собираются отвести на материковой гриве. Пока доползешь оттуда до катища – полозья саней задымятся, весь ток из коней и быков выйдет. Вроде все верно говорит лесной ведун Бабинцев, а переложи его слова на бабий ум – новую тяготу сулит.
Анисим Иванович костерит большебродских дедов. Почему допустили ненужную удаль топоров и пил – лес-береговик чиркнули?
От реки до деревни прокосище широкий: все ветры ломятся к избам, дороги снегами забивают.
Третий год приставлен Бабинцев к бору охранником и радетелем. Объезжал на саврасом коне старые выруба – начертыхался. Пни по колено. Вершинник, комли, сучки догнивают в кучах. Подъехал к завалу, вытащил ногу из стремени. Ковырнул носком сапога сухую кору – жирные жуки-древоточцы, пугаясь дневного света, зашевелились, поползли по древесной трухе в норки. На вырубах умирал поврежденный кедровый и сосновый молодняк. Лосиных погрызов соснового подроста оказалось мало. Людские неосторожные следы не поддавались пересчету. В травмированном бору стучали дятлы. Предусмотрительная природа расставила копешки муравейников.
Попадался горелый лес. Низовые пожары испепелили беломошники, верховые вычернили стволы: они и умершие скрипели, давились напрасным криком. Саврасый чихал от мелкой подкопытной сажи, неохотно ступал по горельнику.
Вокруг Тихеевки плешины в бору были еще страшнее. На выгарях самосейно расселился иван-чай. Гудели в сиреневых цветках дикие пчелы, словно вымаливали у природы прощение за людскую измуку леса.
– Мужики, – совестил лесоохранник, – до вас староверы берегли бор. Порубочные отходы убирали.
– У них на то уговор с господом был, – отшучивались тихеевцы. – Нас сюда товарищ Сталин уговорил заехать: не хотите ли тайгу посмотреть да высылку потерпеть. Вот и терпим: мозоли набиваем, бор мнем.
Понимал Анисим Иванович: шумом голоса не переупрямить обиженных мужиков. Несправедливость, обида въелись в их сердца ржавчиной. Собрал тихеевцев посмекалистей, пригласил в избу-читальню. Несколько часов ласковым тоном о лесе говорил. Он и кормилец. Он и защитник от холодов. На медведя раньше с рогатиной ходили. Не на небе ее вырезали – в лес шли. Были прежние несговорчивые полесовщики. Барские леса охраняли. Мужики у барина лыко украдом драли. Поймают полесовщики неудачника-лыкодера – к хозяину волокут. И вот в сарае мужика дерут розгами: кожа лыком свисает.
Ладненько получалось в рассказе: без бора как без рук. Слушали тихеевцы, рты кривили. Чесали затылки. Дед Аггей, одернув рубаху-косоворотку, уставился на Бабинцева пытливыми глазами:
– Скажи, мил-человек, если товарищ Сталин – заступник мужицкий, почему он пустил в разгон пахарские семьи? Коса раскулацкая остра – кулака и середняка заодно валила.
– Мы сейчас о лесе говорим, о сосновом боре. Его вы загадить успели.
– Нашего леса до нового потопа хватит. Чего его жалеть, пеньки замерять да короедов пересчитывать? Нас другое заботит. Допустим, разживемся мы тут, обогатеем лошадьми и коровами. Нас отсюда на Колыму сорвут, золотишко мыть заставят. Мы мужики-хлебники, самородки искать не привыкли. Зерно – вот наше самородное золото. Живем мы в Тихеевке котятами приблудными. До сих пор не знаем – наше, не наше вокруг. Душа кузнечными клещами сжата – нет тяги для сердечного разговора.