Уже совсем стемнело, когда они подкатили к дому на Мойке. Быстрый, стремительный Пушкин, любивший взлетать одним духом по лестницам, впервые не мог пошевельнуться. Данзас вызвал его камердинера. Старый, поседевший Никита, некогда сопровождавший Пушкина в прогулках по Москве, деливший с ним невзгоды южной ссылки, взял его в охапку, как ребенка, и понес по ступеням. Час назад, на снегу, перед врагами и даже наедине с Данзасом, раненый сохранял неприступную замкнутость, маскируя в карете оживленным разговором боль и тревогу. Но в старом Никите было нечто родное, сердечное, почти материнское; от него можно было желать и ждать участия. И Пушкин обратился к нему за последним словом утешения: «Грустно тебе нести меня?..» И Никита, как мать больного ребенка, покрепче обнял его, осторожно пронес по передней и бережно опустил в кабинете среди книжных полок на диван, с которого Пушкину уже не суждено было подняться.
Началось медленное умирание поэта, длившееся почти двое суток[88]. «Что вы думаете о моей ране?» спросил Пушкин доктора Шольца, первого из врачей, привезенных к нему «Не могу скрывать, она опасная». — «Скажите мне, смертельная?» — «Считаю долгом не скрывать и того». — «Благодарю вас, вы поступили, как честный человек; мне нужно устроить семейные дела». Приехавший вскоре лейб-хирург Арендт подтвердил безнадежность положения.
Через столетие русская медицина осудила своих старинных представителей, собравшихся у смертного одра поэта (помимо Шольца и Арендта, здесь были также доктора Задлер, Саломон, Спасский и Даль). «Врачи поступили безусловно неправильно, сказав самому Пушкину правду о смертельности ранения. Акушер Шольц должен был решительно воздержаться от прогноза в первом разговоре с поэтом… И дело не в одной грубой ошибке первоначального смертельного приговора. Тяжело раненному Пушкину должны были обеспечить максимальный покой в последние часы его жизни. Если врачам того времени рискованно было протестовать против исповеди и причастия, если им трудно было предотвратить волнения, неизбежные при прощании поэта с детьми и женой, то врачи могли уберечь Пушкина от лишних волнений и не устраивать процессии прощающихся друзей, как это сделал д-р Спасский. Точно так же «примирение» с царем Жуковский и Арендт могли одинаково успешно инсценировать без участия умирающего Пушкина»[89].
Дом на Мойке, где скончался Пушкин. Окна квартиры Пушкина в первом этаже, между воротами и парадным подъездом.
Неудивительно, что больной не переставал спрашивать у друзей: «Долго ли мне так мучиться?.. Пожалуйста, поскорей». На смертном одре он вспомнил Пущина и Малиновского, просил выхлопотать прощение Данзасу, пожелал проститься с Карамзиной. Он обменялся последними рукопожатиями с Жуковским, Вяземским, Александром Тургеневым. Простился Пушкин и с верными спутниками своего труда — он бросил взгляд на свои книжные полки: «Прощайте, друзья!»
Освобождение от всех испытаний и мук, выпавших на долю величайшего гения мировой поэзии, наступило 29 января 1837 года незадолго до трех часов пополудни.
Смерть Пушкина не разоружила его врагов. Преданный по распоряжению Николая I военному суду на другой же день после дуэли, Пушкин и после смерти оставался подсудимым чрезвычайного трибунала; только приговор 17 марта прекратил рассмотрение «преступного поступка камер-юнкера Пушкина, подлежавшего равному с подсудимым Геккерном наказанию» (то-есть по букве закона смертной казни).
Полиция предпринимала энергичные меры для срыва общественного поклонения поэту в связи с его трагической смертью. Лучшие представители литературных и научных кругов, учащейся молодежи, широких слоев учительства, среднего офицерства, мелких служащих, то-есть той формирующейся «интеллигенции», которая чтила память о декабристах (а через десять лет объединится в кружках Петрашевского и Спешнева), переживали смерть Пушкина, как тяжелый удар и крупнейшее политическое событие. К телу поэта двинулись широкие толпы «простонародья», о чем сохранилось замечательное свидетельство дочери Карамзина: «Женщины, старики, дети, ученики, простолюдины в тулупах, а иные даже в лохмотьях, приходили поклониться праху любимого народного поэта». Так уже в момент смерти Пушкина его оплакивала городская беднота, словно представляя перед гробом сраженного писателя всю огромную бесправную массу русского народа.
Боязнь политических демонстраций на похоронах вызвала распоряжение властей о переносе тела поэта в Конюшенную церковь (вместо адмиралтейской, где было назначено отпевание) и приказ об отправке гроба ночью в Святогорский монастырь для погребения. Одновременно Уваров предпринял ряд энергичных шагов для усмирения возбужденного общественного мнения. Чиновники выносили выговоры авторам хвалебных некрологов и рассылали распоряжения по цензурному ведомству о соблюдении «надлежащей умеренности» в оценках умершего поэта.