Василий Львович заколыхался от удовольствия. Эта людскость, светскость восхищала его и нравилась ему. Дрожа от восторга и страха при одном взгляде на свою Цырцею, Василий Львович одновременно допускал шалости с крепостными девушками, а также на стороне, у известной сводни Панкратьевны, - он любил простонародный тон в любви, - но при всем этом старался соблюсти самую строгую тайну и был скромен. Он досадовал на брата, что в комнате нет мраморного амура; он помнил еще несколько экспромтов на руку, на крыло, на ногу, на спину амура, а альбомный листок был уже кругом исписан. Заставили сестрицу Аннет, невесту поэта, пропеть его песню, которая была у всех на устах:
Стонет сизый голубочек...
У Анны Львовны был тонкий голос, а тонкие, высокие голоса были в моде. Марья Алексеевна вышла распорядиться чаем и сказала за дверью: - Голос писклив. Заставили петь и Надежду Осиповну, и она спела: "Плавай, Сильфида, в весеннем эфире". Она пела низким голосом. Голос был гортанный, влажный, рокочущий на "р". Сергей Львович слушал, скосив глаза, слегка ошалев от грусти и воображения. Прямо перед ним были плечи невестки, и он, повторяя одними губами слова, одновременно как бы и целовал эти славные в гвардии плечи. Василью Львовичу пение Надежды Осиповны напомнило хриповатое пение цыганок, смуглых фараонит, а не песни милых женщин, но, впрочем, очень понравилось.
Плавай, Сильфида, в весеннем эфире! С розы на розу в весельи летай!
Николай Михайлович был растроган до слез. Слова романса были связаны с воспоминаниями. - Коли б не нетерпение, так была б музыкантка, - сказала Марья Алексеевна. У всех было приятное настроение людей, которые недаром встретились и умеют ценить друг друга. [19] Густой багровый закат смотрел в окно и предвещал в?дро. Сестрица Аннет скзала: - Ну в точности Оссиан! И Карамзин улыбнулся ей снисходительно, как дитяти. Появилось вино, и, чувствуя туман, влажность и тепло на глазах, что было всегда для него знаком вдохновения, он сказал не английский тост или спич, а то, чем было полно сердце: он предложил выпить за свою отчизну Симбирскую губернию, где родился и провел годы невинности, и за друзей поэтов-симбирцев. Это был Дмитриев. Карамзин получил письмо от поэта, поэт собирается в отставку, кинуть влажный Петербург и будет жить в Москве. Уже присмотрен домик у Красных ворот, вокруг домика садик - все есть для счастья Филемона, и нет одной Бавкиды. Все, как по уговору, стали чокаться с Аннет, и Аннет покраснела до самых корней волос. - Друзья, - сказал Карамзин, - Гораций прославил Тиволи, а я пью за Красные ворота и за Самарову гору! Самарову гору неподалеку от Москвы, против Коломенского, на берегу Перервы он в особенности любил, здесь он обдумывал "Бедную Лизу" и "Наталью" и твердо решил - если не удастся за границу - здесь основать свое убежище, открытое для всех друзей человечества, всех истинно умных, наподобие приюта Жан-Жака. И после этой легкой грусти захотелось простодушия. Было самое время показать Никиту, домашнего поэта, и выслушать забавную его балладу. Успех Никиты был полный. Карамзин смеялся от души, потом призадумался и сказал с серьезностью о новых Ломоносовых. Приказом императора родственники Ломоносова были исключены из подушного оклада, и о забытом поэте опять вспомнили, на этот раз с полным уважением, простив ему дикий вкус, который, конечно, был у всех в далекие времена. У младших развязались языки. Все старое было нынче смешно. Заговорили о Державине. С Державиным у Николая Михайловича был род дипломатической дружбы старик посылал ему для напечатания свои стихи, а Карамзин скрепя сердце [20] печатал и посмеивался. Василий Львович тотчас привел два державинских стиха из оды на смерть старика Бецкого, который умер четыре года назад:
Погас, пустил приятный Вкруг запах ты...