Царское Село опустело: император Александр странствовал. Он выехал в армию. Ходили слухи, непонятные для лицейских: Сперанский внезапно пал – казнен или заточен: он оказался изменником. В Москве открыт заговор мартинистов. Они хорошенько не знали, что такое мартинисты. Пилецкий разъяснил им. Глядя бесстрастно на Пушкина, он сказал, что мартинисты – это французы и люди, приверженные ко всему французскому, насмешники и философы, непочтительные и готовые на все; дух непочтения и своевольства – вот что такое мартинизм; ныне ему приходит конец. Главные очаги разврата – московские и перетбургские модные лавки и книги французские уничтожаются. Более ничего знать им не нужно.
Во время классов Будри, когда старик кончил объяснять периоды, Пушкин спросил у него, что такое мартинизм. Будри откинулся в кресле. Он посмотрел строго на воспитанника.
– Где вы слышали это слово? – спросил он.
Вдруг, грозно на всех поглядев, он сорвал с головы парик и бросил его на кафедру. Никто не засмеялся. Открылся коротко стриженный череп, квадратный лоб; черные, как угольки, глаза поблескивали. Он заговорил отрывисто и хрипло, грубым голосом, точно был не в классе, а на улице или площади.
– Мартинизм – пагубное суеверие, – сказал он, – подобное иллюминатству. Мартинисты – мистики. Злоупотребляя понятием божества, суеверы во все времена затмевали разум. Приносились человеческие жертвы – и сколько людей было предано огню одной инквизицией! Не напоминают ли суеверы новейшие старых? Пустые таинства, предрассудки роковые! Мольер превосходно изобразил могущество и пустоту сего суеверия в Тартюфе. Вот что такое мартинизм.
Затем он преспокойно нахлобучил на голову парик, поправил его и приказал Пущину спрягать неправильный глагол coudre [73] во всех временах и наклонениях. Пущин сбился, и Будри заворчал:
– Больше прилежания! Больше внимания! Вы никогда не научитесь говорить, а разве только болтать!
Он был добродушный старик и строгий учитель.
Итак, мартинисты были святоши. Мартином звали Пилецкого; отныне все, что делал Мартин, было мартинизмом. Его наушники: Корф, Ломоносов, Корсаков, Юдин – были
Тотчас после урока Александр обозвал Корфа мартинистом и захохотал. Корф не понял, но обиделся. Он распустил губы, его голубые глаза помутнели.
Корф очень легко обижался и плакал.
Он был плакса.
4
Это было похоже на болезнь; он мучился, ловил слова, приходили рифмы. Потом он читал и поражался: слова были не те. Он зачеркивал слово за словом. Рифмы оставались. Он начинал привыкать к тому, что слова не те и их слишком много; как бы то ни было, это были стихи, может быть, ложные. Он не мог не писать, но потом в отчаянии рвал.
Стихи иногда ему снились по ночам, утром он их забывал. Однажды приснилась ему Наташа; всю ночь продолжался бред, пламенный, тяжелый; к утру он проснулся, испуганный и удивленный, – что-то произошло, чего он не мог объяснить, что-то изменилось навеки: он помнил строку, полстиха: «Свет-Наташа», а вместо рифмы был поцелуй. Так он и не понял, что ему снилось в эту ночь – Наташа или стихи? Но записал на клочке: «Свет-Наташа».
Он ничего никому не читал. Казалось, ему тяжело было сознаться в стихах, как в преступлении.
В журнале, кроме Корсакова, участвовали уже Илличевский и Горчаков, который отнесся к новому предприятию снисходительно и даже помирился с некоторыми «смирными», которых обижал своей надменностью. Так как Пушкин ничего не дал журналистам, они, раздосадованные, его скоро
У него было теперь любимое место в лицее: там он прятался от Пилецкого, туда внезапно скрывался. Это была галерея, соединявшая лицей с фрейлинским флигелем: арка висела над дорогою. В галерее наконец устроили библиотеку, и там выдавались им книги, по большей части скучные: история крестовых походов, путешествия по Нилу, Вольтера – только история Карла XII. Но он полюбил скучные книги. Ему нравилась их неторопливость и точность, даже в тех случаях, когда описывались события быстрые или малоизвестные. Особенно он полюбил книги философические и сборники изречений; краткие истины, иногда до странности очевидные, стоили стихов.
Так и то, что говорил Куницын о разуме, страстях и гражданстве, гораздо более напоминало Александру о стихах, чем лекции Кошанского, который только о стихах и говорил: в определениях Куницына не было ничего лишнего; самые слова «смысл», «разум», «страсть» казались предназначенными для стихов – рифмы сами приходили и доказывали правильность мыслей. Путешествие юного Анахарсиса в Афины заняло его.
Он начал читать, наслаждаясь медлительностью описания встреч и впечатлений юного скифа. Скиф был почти из тех же мест, что Малиновский: древнее Меотийское озеро, на берегах которого он жил, было не что иное, как Азовское море. Дикий и девственный умом и сердцем, он становился, наравне с мудрецами афинскими, другом Солона; он чутко внимал проповедям афинских софистов, не доверяя им.