Строгости Фролова противоречили собственным его наклонностям и привычкам: армейские повадки его и некоторую придирчивость они научились обходить, и теперь никто не мешал им. Они гуляли со своими родителями во время свиданий, не так, как при Мартине, когда свидания были истинно тюремные.
Сергей Львович и Надежда Осиповна в Москву не вернулись – открылось место в Варшаве, и Сергей Львович собрался туда. И путешествие, и отдаленность от столицы, его не оценившей, и самая Варшава со множеством прекрасных полек – все удовлетворяло Сергея Львовича в новом назначении. Он был занят приятною мыслью: хотя чином его не повысили, но назначение в отдаленный край, что ни говори, было если не почетное, то привлекательное. Впрочем, он нимало не торопился выезжать на окраину и не без удовольствия и пользы употреблял полученные им подъемные деньги.
Он стал заметно реже писать сыну. Итак, на свиданья к Александру никто не ездил. Они украдкой гуляли теперь по парку в непоказанное время. Заходили тайком в кондитерскую, и Горчаков говорил беспечно:
– Какую мы ведем рассеянную жизнь!
Они подружились. Горчаков умел говорить обо всем легко, все сразу понимал и ничему не удивлялся. Честолюбие Горчакова было ничем не ограниченное; он любил славу и легко шел к ней. Все профессоры, даже угрюмый Кайданов, были уверены в блистательной его судьбе. Он с удовольствием теперь слушал стихи Пушкина и делал иногда замечания, довольно дельные. Он знал безошибочно, кому то или иное стихотворение понравится и почему оно будет иметь успех. Горчаков, столь блистательный, не ко многим снисходил, был вообще равнодушен, и расположение, которое он стал выказывать поэту, было лестно.
Времени было много: они не подвигались далее в изучении наук. Предстоял публичный экзамен. Торжественный экзамен хотел еще устроить покойный Малиновский. Ныне, при всеобщем разброде, предстоящий экзамен был единственною уздою и угрозою, способною сдержать лицейские страсти.
– Наипаче нужно опасаться полного их рассеяния, – говорил Кайданов, – а науки подождут.
Его адская поэма о монахе была почти окончена. Она была в самом бесовском насмешливом роде: шалости чертей, соблазняющих монахов, белая юбка, прельщающая монаха, монах, летящий на черте верхом. Он рисовал на листах старушечью, обезьянью голову в повязке: Вольтера. Это было достойно его «Девственницы». Фернейский старик, крикун, славными стихами навеки лишивший невинности Орлеанскую деву, и мощные кабацкие звуки Баркова, из отцовского тайника, вспоминались ему. Он бы охотно, между строк, нарисовал бы и Баркова и Вильона, да портреты кабацких висельников были ему неизвестны. Он воображал Баркова высоким детиною с крепкими кулаками.
Пример Василья Львовича его околдовал: он вспоминал дядин хохот, шипенье и свист, истинно бесовские. Да, и он был рожден для тайной славы, подспудного чтения, и его поэмы будут хранить потайные шкапы. Опасная, двусмысленная слава прельщала его.
Он мог предаваться полной свободе: его поэма никогда, он был в этом уверен, не увидит печати. Он помнил картины, висевшие в квартире Дмитриева: неподвижные улыбки, косые масленые взгляды, полусвет, полутень, белые юбки в черной масленой мгле. Мутные поэмы Оссиана, которые не сделались ясными даже в переводе Парни, нравились ему: пещеры, молнии, седые волны.
Жуковский прославил победы двенадцатого года и себя самого поэмою небывалою, в новом роде: «Певец во стане русских воинов». Она по резким чертам напоминала Державина, по живописи – балладу, а по музыке, по стихам своим – модную песню. Звуки ее запоминались против воли, и все вдруг начали слагать стихи на эту стать. Батюшков, вслед за дядюшкой Васильем Львовичем, осмеял седого Шишкова и его «Беседу» стихами, которые повторяли славного «Певца» Жуковского. Поэма его, в шуточном роде, называлась «Певец во стане варягороссов». Это была как бы легкая насмешка не только над шишковским желтым домом, но и над самою певучею поэмою.
Стоило прочесть только первые четыре знаменитые стиха славной поэмы:
и тотчас рифмы сами лезли. Это было как бы новое колдовство.
Сам певец не мог противостоять музыке своих стихов. Он написал на ту же стать «Певец в Кремле», а вслед за тем «Тульскую балладу», на свадьбу своей прекрасной племянницы:
У них в лицее стала ходить песнь о Гауеншилде:
Даже Кошанский, в белой горячке, бормотал неотвязные строки. Никому не ведомые поэты сочиняли на эту стать теперь тьмочисленных «Певцов», прославляя тех героев, коих не успел прославить Жуковский. Таково было оглушительное торжество новой, певучей поэзии.