Но окна у Бакуниных были освещены, женские тени мелькали; он вдруг задохнулся, засмеялся, взял за руку Жанно и сказал, что сегодня будет танцевать.
Жанно, второй влюбленный, тоже собирался.
Сотни свечей горели, на хорах музыканты настраивали скрипки.
Бледная, с покатыми плечами, с неровным румянцем, Бакунина встретила их с улыбкой, которой он боялся. Может быть, она и не была так прекрасна. Она была похожа на свою мать, что он впервые заметил. Мать была окружена молоденькими бледными людьми, странно похожими друг на друга. Это все были дамские угодники, вестовщики, которых Пущин не терпел. Старая Бакунина их пригревала. Двое гусар в свисающих с плеч ментиках подошли к ним: Соломирский, Чаадаев. Оба были знаменитые щеголи, слава об их щегольстве и соперничестве занимала всех царскосельских обывателей. Они любили появляться на балах вместе, почти не разговаривая друг с другом, почти не глядя друг на друга, провожаемые широко раскрытыми женскими глазами. Веера шевелились, красавицы переговаривались.
Подруги Эвелины чему-то засмеялись, и оба гусара как по команде двинулись к ним.
Танцы начались. Бакунина открыла бал с Соломирским.
Там, где был Чаадаев, там был прежде всего он и только потом – другие. Бакунина это хорошо знала. А теперь еще стали поговаривать о близком назначении его.
Чаадаев стал танцевать мазурку.
И, как всегда, женщины подивились – он не был красив, не был пылок, как приличествовало танцу. Он танцевал без молодечества, не топая. Эвелина сказала вдруг, что Чаадаев похож на статую. И все согласились.
Танцевал он ни скоро, ни медленно, и, когда улыбался, его убылка была медленной наградой всех женщин. И они улыбались. Пушкин смотрел на него как зачарованный.
Возвращались вдвоем. Чаадаев шел, осторожно ставя ноги, и ни разу не задел веток, ни разу не размахнул рукой. Чище его мундира не было. Стройней не было. Подходя к казармам, Пушкин почувствовал, что все это было чаадаевской мудростью. Не было рабства случайности.
Пушкин был самый трудный и непонятный для директора пример молодого человека, который во всем стремится против своей собственной пользы.
Получив это странное и противуречивое заведение в руки, директор постарался прежде всего уяснить его цели и ввести всех в рамки. Он приготовился к укрощению, но только одним средством: добродушием.
Директор Егор Антонович Энгельгардт стремился во всем к правильности. Воспитанный в большом, но скромном лифляндском городе, он с самого начала, брошенный на государственную службу, поставил себе за правило не доискиваться ясного смысла событий, но к каждому шагу своему и других относиться с аккуратностью. Император Павел, во всем внезапный, сделал его секретарем Мальтийского ордена. Не очень понимая, зачем императору этот орден, Егор Антонович начал с того, что назубок выучил все его статьи и мог любой параграф ответить без запинки. Это произвело на императора сильное действие. Александр Павлович, наследник, нетвердо знал параграфы; Энгельгардт добровольно, тишком, стал его репетитором и, случалось, выручал. Так открылись ему самые глубокие цели педагогики: научить человека избегать неприятностей, приучить его к порядку.
В 1812 году он стал директором Педагогического института. Он был образован, добродушен, толерантен [87]. Он читал избранные места из лучших философов, как древних, так и новых, и всегда извлекал крупицу пользы из самых непонятных или даже ненужных. Он был не прочь почитать и извлечь нечто даже и из вольнодумных философов, которые теперь опять входили в моду. Егор Антонович привык к изменению общественной атмосферы и привык уловлять новую моду. Философическое и нравственное, мечтательное вольнодумство он вполне допускал.
Несмотря на эту его образованность, его любил граф Аракчеев. Привыкнув не пренебрегать никакими случайностями, Егор Антонович приобрел себе дачу в Царском Селе, вдали от дворца. Встречи с императором, незначительные, редкие, но тем более приятные, вскоре снова обратили на него внимание.
Однажды Егор Антонович был вызван к графу Аракчееву, и ему было объявлено о том, что он – директор лицея. Аракчеев привык приводить в порядок все грехи молодости императора. А кабинете же Аракчеева Егором Антоновичем была составлена записка о лицее. Лицей был в совершенном беспорядке, воспитанники разнузданны. Самое заведение сомнительно. Записка была умна и полна достоинства: он требовал освобождения директора от всякой мелочной и раздробительной зависимости, полагающей беспрестанно преграды его действию, потому что «директор должен быть в заведении как отец семейства и подобно ему управлять».
Это было как раз то, что нужно.
Аракчеев даже повторил:
– Отец, отец семейства.
И Егор Антонович, склонив голову, тихо согласился со своей собственной мыслью:
– Семейства.