Министр говорил и знал, что его никто не прервет. Он знал силу своей речи и пробовал ее во дворце. Император никогда его не прерывал и к концу беседы казался и был убежденным, согласным на все; стоило министру удалиться, и логика рассыпалась в прах: царь тяготился ею и забывал.
Министр говорил о людях, которые ему нужны; говоря о характерах, он думал об императоре. Нужны люди чувствительные или люди с правилами? Казалось бы, важнее всего доброе сердце. Но кто говорит: человек чувствительный, тот мыслит: человек без правил. Чувствительные люди – это машина, не понимающая своего хода, идущая по слепой привычке, заведенная воспитанием.
Этого не могут понимать читательницы Карамзина.
Тишина была за окном. Это были те места, где двадцать лет назад отдыхал Потемкин во времена своей хандры, когда грыз ногти и бил дорогие вазы. Тишина была кругом – дочка притаилась с ворчливою бабушкой в задних комнатах. Франц Иванович, самый безмолвный привычный собеседник, сидел сбоку. Часы глухо и медленно пробили одиннадцать и помешали министру.
И он кончил быстрее, чем думал: нужен человек, добрый по началам; нужен разум, подчиняющий чувствования и постановляющий им правила. А без того порядка быть не может. Разум должно воспитать так, как воспитывают ныне одни привычки. Привычки воспитывают домашние. Но разума воспитать они не могут. У дворянства дома – разврат, у духовных – невежество.
Глазки Илличевского светились; старый семинарский философ и ритор вспомнил проповеди ректора и диспуты. Погладив узкую бороду, он сказал, как в семинарии:
– Отец премилосердый! Разум есть соображение частей, но целое постичь может лишь добродетель.
– Да, – сказал его бывший товарищ, – да, Дамиан, ты в совершенстве понял меня – la vertu est un element, peut-etre, le plus rare (добродетель – свойство, может быть, редчайшее – фр.), – и семинарское слово "добродетель" вдруг приняло якобинский вид во французском переводе.
Илличевский пожаловался Сперанскому. У него возрастает сын Олося, преострый и с преизрядным воображением, пишущий гладко, борзо и с правильностью чудесные стихи, но для университета молод, а к семинарии негоден, ибо наклонности имеет статские, не духовные. В Томск его брать – гасить дарование.
Жалоба была как нельзя более кстати.
Сперанский охотно, не медля, ответил:
– Есть здесь отличные французские заведения, английское Колинсово, французов Мюральта, Дебоа, а не хочешь к французам – повремени. Мы найдем, быть может, Дамиан, место и для твоего Олоси.
Томский губернатор стал вскоре прощаться. Простился он со Сперанским, как в былые времена, по-латыни:
– Рах tecum. Ave (Мир с тобою. Прости – лат.).
Старика же Самборского с Малиновским Сперанский задержал. И как только закрылась дверь, тихим голосом он сказал то, о чем по частям думал и что вдруг надумал полностью.
Если отдавать великих князей в университет, следует их подготовить ранее. Дабы их отвлечь от маршировки и дворских привычек и изъять из рук угодников-кавалеров, заведующих их воспитанием, должно для них учредить особое училище, русское; он уже отчасти думал о названии училища и набрел, читая Плутарха, на приличное, кажется, название: лицей или ликей. Это училище князья будут посещать, как и другие ученики. И из этих-то учеников со временем образуются помощники по важным частям службы государственной.
Дело было новое.