Сам Жуковский принимал во всем самое деятельное участие. Они начали собираться то в квартирах друг у друга, то в самых неподходящих местах – сиденье в колясках и партерах по двое и по трое также именовалось собранием. Они важничали и корчили из себя старых вельмож, совсем как в "Беседе". Они то и дело говорили друг другу "ваше превосходительство". А по вечерам заседали в красных колпаках – "Беседа" звала их якобинцами за каждый перевод с французского. Писались длиннейшие и презабавные протоколы. Завелся, как всегда, секретарь – не кто иной, как сам Жуковский. Протоколы писались штилем дьячков. Самые месяцы были переименованы и пересочинены по-славянски. Календарь изменился. Январь был теперь у них Просинец, февраль – Лютый и Сечень, март – Вресень, апрель – Березозол. Собственные имена и фамилии показались им скучны. Они взяли баллады Жуковского и стали переименовывать себя по его героям и по всему, что придется: Рейн, черный вран, дымная печурка, о которых говорилось в стихах, – все пригодилось. Теперь они прозвали его Сверчком, и он был истым арзамасцем.
Карамзин внимательно смотрел на Александра Пушкина – отныне Сверчка. Он уважал и ценил этот возраст, когда радость так переполняет все существо, что губы прыгают перед тем, как засмеяться. Улыбка его была, впрочем, грустная.
Вяземский, подняв палец, как уездный секретарь, читающий статью закона, привел текст:
Слово "пыхнул" он произнес с особым выражением, по-арзамасски.
– У нас, друг мой, у всех теперь такие имена, – сказал Василий Львович торопливо. – Вот Вяземского зовут Асмодеем, Батюшкова – Ахиллом – это больше по росту; ты ведь с ним виделся – он маленький… Меня тоже прозвали: Вот.
Александр переспросил. Дядюшкино имя было ни на что не похоже.
– Вот, – повторил дядя неохотно, – вот и все.
– Не вот и все, а Вот, – поправил Вяземский.
– Я и говорю: Вот, – сказал дядя с неудовольствием.
Конечно, все было смешно: и Ахилл и Сверчок, но Вот было совершенно ни с чем не сообразно.
– Там есть у Жуковского такие стихи, друг мой, – пояснил дядя, внезапно омрачась: – Вот красавица одна… вот легохонько замком кто-то стукнул, и прочее. В конце концов, не все ли равно? Вот так Вот.
Он был явно недоволен своим именем.
– Дашков – Чу, а я Вот, – сказал он потом, повеселев.
– А Тургенев – Две Огромные Руки, вот как. Дядя слишком был занят своим именем. Вяземский сказал Александру, уже не шутя:
– "Беседа" одна конюшня, а если члены ее выходят за конюшню, так цугом или четверкой заложены вместе. Почему же только дуракам можно быть вместе? Вот и мы заживем по-братски – душа в душу и рука в руку. Когда вы кончаете лицей? Мы собираемся по четвергам.
Потом он спросил его серьезно, и хохолок встал на затылке, читал ли он новую балладу Жуковского и критику на него Блудова. Критика очень замечательна.
Карамзин спросил Александра, не сыро ли в Царском Селе, особенно в Китайской Деревне, потому что он собирается сюда всею семьею на лето. Это была еще новость, он только вчера окончательно надумал, и теперь по пути в Москву они остановились осмотреть его домик.
Заглянул в двери быстрый Ломоносов, и дядя, вспомнив золотые дни, когда в каком-то вдохновении писал "Опасного соседа", а Ломоносов и Пущин были невольными свидетелями этого, представил его Карамзину и Вяземскому.
Карамзин и его попросил быть у него гостем.
На пороге встретил их запыхавшийся директор. Он отирал фуляром пот с лица и объяснил, что примчался сюда так скоро, как мог. О, если бы юношеские ноги! Веселость его была чрезмерна. И все тотчас переменилось – Вяземский посмотрел исподлобья на Александра; увидел потерянный взгляд и раздутые ноздри. Директор был рыхлый, бледный, широкозадый, с остзейскими голубыми глазами, которые он беспрестанно закатывал. Небесная доброта изображалась на его лице, а угодливость и развязность – во всех движениях. Он был в восторге от таких гостей и прочее.
Шутки сразу прекратились. "Арзамаса" и следа не было. И Карамзин заторопился. Он попросил директора отпустить с ними Пушкина и Ломоносова – осмотреть Китайскую Деревню. Китайская Деревня была в двух шагах от лицея.
Они подошли к этим домикам, таким холодным, таким необитаемым, точно в них никогда и нельзя было представить ничего живого. Со странным чувством смотрел историк на Китайскую Деревню, в которой был обречен жить этим летом. Он постригся в историки, – сказал о нем Петруша Вяземский, но иноки не живали в таких нарядных, таких холодных беседках. Василий Львович недоумевал:
– Тут, друзья мои, до кухни, ежели ее устроить вон в той палатке, далеко: все простынет.
Он называл эти домики по-военному – палатками.
Странная фигура вдруг вытянулась перед ними: страшной толщины старый генерал, запыхавшись, стоял у входа в Китайскую Деревню, как бы преграждая путь. Александр узнал его: комендант Царского Села Захаржевский явился приветствовать гостей. Впрочем, приветствия не было.