— Тут критик сильно и остроумно доказывает преимущественную пользу немецких философов на тех наших писателей, которые не отличаясь личным дарованием, тем яснее показывают достоинство чужого, ими приобретенного. (Дальше следует другая цитата из статьи молодого славянофила —
Напротив того, в произведениях литераторов, которые напитаны чтением немецких умствователей, почти всегда найдем что-нибудь достойное уважения, хоть тень мысли, хотя стремление к этой тени» [1, 113–114].
Пушкин сочувственно относится к этим размышлениям И. Киреевского, так как они созвучны его собственным. Он уже в это время (начало 1830-х гг.)
Он, автор «Бориса Годунова», «Полтавы», будущего «Медного всадника» уже готов к шекспировскому размаху в воссоздании бытия в грандиозных параметрах и координатах, где критериями изображенной жизни становятся самые существенные вопросы жизни и смерти, судьбы и предназначения человека, веры и безверия, вопросы онтологической глубины такого уровня, что вся последующая русская литература так и не увидела в них дна, не исчерпала их. При этом проявилась абсолютная как бы универсальность пушкинского гения, позволяющая изображать и судить не только
Завершает свою рецензию Пушкин следующей выдержкой из сочинения И. Киреевского: «Но если мы будем рассматривать нашу словесность в отношении к словесностям других государств, если просвещенный европеец, развернув перед нами все умственные сокровища своей страны, спросит нас: „Где литература ваша? Какими произведениями можете вы гордиться перед Европою?“ — Что будем отвечать ему?
Мы укажем ему на Историю Российского государства; мы представим ему несколько од Державина, несколько стихотворений Жуковского и Пушкина, несколько басен Крылова, несколько сцен из Фонвизина и Грибоедова, и — где еще найдем мы произведение достоинства европейского?
Будем беспристрастны и сознаемся, что у нас еще нет полного отражения умственной жизни народа, у нас еще нет литературы. Но утешимся: у нас есть благо, залог всех других: у нас есть надежда и мысль о великом назначении нашего отечества!»
Мы улыбнулись, прочитав сей меланхолический эпилог. Но заметим г-ну Киреевскому, что там, где двадцатитрехлетний критик мог написать столь занимательное, столь красноречивое «Обозрение словесности», там есть словесность — и время зрелости оной уже недалеко [1, 118–119].
Пушкин не мог не «улыбнуться», прочитав о своих «нескольких» стихотворениях, какие можно представить взору «просвещенного европейца», чтобы удостоверить того, что в России литература «есть». Его не смущает этот «меланхолический» подход к оценке состояния и достижений русской литературы; еще совсем недавно и он сам так же ее оценивал. Но после того, что было им