Б. П.:
Конечно, Достоевский – адвокат дьявола, в том смысле, что он видит всегда все стороны предмета, и не только благостные клейкие листочки и цветочки. Его к старцу Зосиме не свести. Но тяготит, тяготит его собственный гений, тяжело наедине пребывать с такими открытиями – вот Достоевский и пытается пристроиться к какому-то надежному берегу. Выдумывает этот берег, оберёг: славяне, мол, царь, православное христианство. Зная Достоевского, нельзя к этому относиться серьезно. И Бахтин, и Бердяев в суждениях о Достоевском не обращали внимания на его публицистически формулированную идеологию, вообще дезавуировали «Дневник писателя».
И. Т.:
Вы считаете, что и сегодняшняя русская жизнь не такова, что она являет пример цветущей сложности, по Леонтьеву? Что в ней нет отчаявшихся люмпенов? Неужели у Достоевского нет неких уроков, способствующих прояснению сознания, неужели он не заслуживает звания мудреца?
Б. П.:
Это зависит от временной перспективы. От текущего момента даже, строго говоря. Когда было ощутимо это величие его мысли? Во время советской власти – реализуемого утопического проекта. Тогда и поняли, что в «Записках из подполья» тех же он дал упреждающую критику социалистического проекта. Вообще всякого социального идеализма, всякой социальной утопичности. Человек не органный штифтик, нельзя в него заложить некую рационально выверенную программу, нельзя его даже убедить явными доказательствами того или иного блага. Человеку куда важнее по собственной глупой воле пожить. Вот эта «глупая воля» и есть основное в человеке – по-философски говоря, иррациональность человека, несводимость его к разуму или стремлению к счастью. Достоевский ополчается на сократическую этику, отождествлявшую добро и разум: люди делают зло, когда они неразумны, если человеку объяснить, в чем его благо, он поймет и станет добрым. Это Толстой подхватил много веков спустя, а Достоевский как раз на эту мякину не повелся. Человек не только блага ищет, говорит Достоевский, ему, случается, необходимо пострадать. Вот и появляется в «Записках из подполья» некий ретроградный джентльмен, который говорит: а не разрушить ли нам, господа, этот хрустальный дворец? То есть осуществившийся или осуществляемый проект всеобщего благоденствия. И ведь непременно союзников найдет, говорит Достоевский. В советском проекте таким ретроградным джентльменом выступил, понятно, Сталин. И вот, внимая этим откровениям, как было не восхищаться остротой и глубиной мысли Достоевского. Но время переменилось: сейчас советский проект обрушился, социализма больше не строят, и мудрость Достоевского тем самым приобрела оттенок некоего плюсквамперфекта. Времена утопических иллюзий миновали. На будущее, так сказать, ничего Достоевский не припас. В ареале европейской культуры он утрачивает пророческий статус.
И. Т.:
И даже гениальная «Легенда о Великом инквизиторе», по-вашему, устарела?
Б. П.:
Пусть в нее вчитываются деятели исламского фундаментализма, стада правоверных, дурачимых нынешними инквизиторами-аятоллами. Конечно, «Легенда» гениальна, это самая настоящая феноменология власти, причем власти идеократической, в пределе теократической. Человек не только хлебов алчет, но и жаждет совесть успокоить, ему нужна вера, для нее он и от хлебов откажется, сядет на скудный совковый паек. Но, читая «Легенду» уже в позднесоветское время, мы видели, что пора Великих инквизиторов прошла, нет уже у власти таких мудрецов, которые взяли на себя бремя познания добра и зла. Если Ленин был таким, то Сталин уже не инквизитор-идеолог, а тот самый ретроградный джентльмен из «Записок из подполья».Да это, кстати, и в самом романе открывается. Алеша Карамазов, выслушав «Легенду», говорит Ивану: да твой инквизитор просто в Бога не верует.
И. Т.:
Борис Михайлович, я читал однажды вами написанный некролог Светлане Бойм. Это профессор Гарвардского университета, эмигрантка из Советского Союза. Вы там привели ее слова: двадцатый век начался утопией и кончился ностальгией.
И. Т.:
Ну как же? Параллели поразительные: история вмешательства России в балканские дела, война с Турцией в 1877–1878 годах, которую Достоевский всячески приветствовал, можно сказать, посильно раздувал. И как он ополчился в «Дневнике писателя» на Льва Толстого за его иронию в «Анне Карениной». Но не будем утешаться параллелью. Я могу повторить то, что уже сказал: в царской России, какой бы ни была ее политика, не было потенций тоталитаризма. И то, что она залезла в мировую войну из-за балканских дел, – так не одна она, а вся Европа, в том числе демократические Англия и Франция.А что касается патогенных свойств ностальгии и последующей реставрации, то есть у нас один поучительный пример: реставрация Бурбонов в посленаполеоновской Франции. Можно ли сравнить этих общипанных кур с наполеоновскими орлами?
И. Т.:
А Наполеон Третий, Луи-Бонапарт? Он же в конце концов вверг Францию в войну с Германией.