Письма от Гольцева Вы не получите. Почему? Если хотите, я не скрою от Вас: все эти Гольцевы хорошие, добрые люди, но крайне нелюбезные. Невоспитанны ли они или недогадливы, или же грошовой успех запорошил им глаза – черт их знает, но только письма от них не ждите. Не ждите от них ни участия, ни простого внимания… Только одно они, пожалуй, охотно дали бы Вам и всем россиянам – это конституцию, всё же, что ниже этого, они считают несоответствующим своему высокому призванию.
Не скрою от Вас, что как к людям я к ним равнодушен, даже, пожалуй, еще симпатизирую, так как они всплошную неудачники, несчастные и немало страдали в своей жизни… Но как редакторов и литераторов я едва выношу их. И ни разу еще не печатался у них и не испытал на себе их унылой цензуры, но чувствует мое сердце, что они что-то губят, душат, что они по уши залезли в свою и чужую ложь.
Мне сдается, что <…> московские редакторы – это помесь чиновников-профессоров с бездарными литераторами <…> – создадут около себя целую школу или орден, который сумеет извратить до неузнаваемости те литературные вкусы и взгляды, которыми издревле, как калачами, славилась Москва.
Нельзя отрицать, что были люди из либерального лагеря, всячески приятные Чехову, например, старик Плещеев. Но в его отношении к людям на первом месте стояла не оценка их мировоззрения, не то, что Плещеев когда-то был петрашевцем, сильно пострадавшим за это дело, а чисто человеческие качества: Плещеев был симпатичный человек. А цену его идеологии Чехов хорошо знал. В одном письме высказался о нем так: это старая почтенная икона, славная тем, что висела когда-то рядом с другими, чудотворными иконами, старик, полный интересных воспоминаний и хороших общих мест.
Но вот ему пришлось столкнуться с Плещеевым как с редактором, высказавшим пожелание, чтобы Чехов смягчил несколько мест в повести «Именины», звучавших не совсем либерально. Чехов отказался, причем сделал это в достаточно резкой форме (речь шла об украинофиле и «человеке шестидесятых годов», данных сатирически). И писал ему же:
Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индифферентист. Я хотел бы быть свободным художником и – только, и жалею, что Бог не дал мне силы, чтобы быть им. Я ненавижу ложь и насилие во всех их видах, и мне одинаково противны как секретари консисторий, так и Нотович с Градовским. Фарисейство, тупоумие и произвол царят не в одних только купеческих домах и кутузках; я вижу их в науке, в литературе, среди молодежи… Потому я одинаково не питаю особого пристрастия ни к жандармам, ни к мясникам, ни к ученым, ни к писателям, ни к молодежи. Фирму и ярлык я считаю предрассудком.
Вернувшись к ранее цитированному Чехову, к характеристике Гольцева, мы даже чисто веховское словечко здесь обнаруживаем: интеллигенция как орден, то есть замкнутая группа, чуждая широко понимаемой жизни. Речь идет о том, что в тех же «Вехах» было названо либеральной цензурой. Вот Михайловский, упрекавший Чехова за безыдейность, яркий и авторитетный тип такого идейного цензора. И у большевиков их цензура – именно идейная, а не политическая – идет отсюда, от либеральной интеллигентской традиции. Конечно, большевики были огрублением этого типа, но самый тип тот же.