С полной уверенностью можно ответить – нет. Это не любовь – ни с той, ни с другой стороны. Достаточно вспомнить иронические слова Вяземского о том, что его сердце подобно широкому шоссе, где есть место для многих. Женщине, которую любят, таких слов не говорят.
Нет оснований сомневаться и в искренности Фикельмон, которая множество раз повторяет слово «дружба». Да, большая, настоящая дружба с умным, талантливым человеком, который ее заинтересовал. Дружба, но – как и у Вяземского – не любовь. Вспомним дневниковую запись графини о том, что Вяземский, хотя он и очень некрасив, обладает самоуверенностью «красавца мужчины» – «ухаживает за всеми дамами и всегда с надеждой на успех». О любимом человеке так тоже не пишут – даже для себя…
Итак, дружба, но все же необычно близкая, необычно глубокая – особенно со стороны графини Долли (Вяземский, несмотря на все свои нежные слова, суше и рассудочнее). От такой дружбы недалеко и до любви. «Amitié amoureuse» – «влюбленная дружба», – говорят французы, и я думаю, что таковы именно были в это время отношения Фикельмон и Вяземского.
Перейдем теперь к другим «лейтмотивам» их переписки 1830–1831 гг.
Cholera morbus… Этим научным термином, принятым медициной того времени, страшную болезнь, проникшую в Россию с Востока, обозначали тогда и в частных письмах.
Я уже цитировал тревожные упоминания о холере в письме Фикельмон от 11 октября 1830 года и Вяземского от 23 октября. В конце года поблизости от Остафьева, куда Вяземский уехал вместе с семьей, холеры еще нет, и 25 декабря он упоминает об эпидемии только вскользь. В свою очередь, 25 мая 1831 года Фикельмон сообщает лишь, что зимой совсем не было больших светских собраний (очевидно, из-за опасности заражения, а также из-за войны в Польше). 26 июля Долли посвящает холере немало строк, но, быть может, не желая волновать своего приятеля, умалчивает о самом главном – холерном бунте на Сенной площади. Живя в Петербурге, она не могла о нем не знать[239]
. Дарья Федоровна сообщает Вяземскому, что она посылает ему это письмо с графом Литта «для того, чтобы у вас были вести о нас и чтобы вы знали, что мы живем, сохраняя мужество и здоровье среди холеры, которая, впрочем, хвала Богу, со дня на день уменьшается. Но так как нам, по-видимому, назначена судьбой длительная пора меланхолии, то, по мере того, как устраняется одна причина, рождаются другие – волнения в поселениях и, дальше, в Кенигсберге, которые доказывают, что эпидемия холеры влечет за собой для народов новуюУже по этому письму мы видим, что и в молодые годы (в это время ей было 27 лет) Долли, как и впоследствии, интересовали и волновали вопросы, связанные с возникновением народных возмущений. Однако для Дарьи Федоровны эти события – пока лишь материя для историко-философских размышлений. Вяземский и особенно Елизавета Михайловна Хитрово воспринимают их гораздо непосредственнее. 5 июня Петр Андреевич пишет:
«Вы должны в какой-то мере воздать мне должное, чтобы не сомневаться в том, что прискорбные и ужасные новости, которые приходят из Петербурга, еще чаще, чем когда-либо, направляют мои мысли и интересы моего сердца к Вам и ко всем, кто Вам дороги. Я горячо желаю, чтобы эти испытания и потрясения не принесли ни малейшего вреда Вашему здоровью. Что касается самой холеры, не бойтесь ее: она поражает только тех, кто ею слишком бравирует или слишком ее боится. Это враг, с которым надо поступать без фанфаронства и без малодушия, как, впрочем, всегда разумно поступать со своими врагами. Оградите себя благородной безопасностью и пассивной храбростью. Но в бурных и сложных обстоятельствах, среди которых мы находимся, следовало бы не иметь ни сердца, ни нутра, ни нервов, чтобы быть защищенной от всех неожиданностей. Я бы хотел знать, что против этих натисков Вы вооружены безропотностью и достаточным запасом физических сил, чтобы быть ко всему готовой. Как тягостно среди этой бури пребывать еще в тумане неизвестности, и это как раз моя участь».
Что можно сказать об этом длинном абзаце письма Вяземского?.. Конечно, он искренне взволнован бунтом на Сенной площади. Вероятно, видит в нем призрак новой пугачевщины, которой князь опасался в молодости. Взволнован и эпидемией, которая может не пощадить его приятельницу и ее близких.
Все это верно, но как много неисправимой риторики в рассуждениях Вяземского!
Через неделю (12 июля) Е. М. Хитрово написала ему трагическое и довольное сумбурное письмо – одно из самых трагических в ее небольшом эпистолярном наследии. Писала она вообще много, но друзья Елизаветы Михайловны, в том числе и Пушкин, лишь изредка сохраняли ее письма, а семейная переписка Хитрово неизвестна. Привожу поэтому остафьевский документ почти полностью: