Было бы также ошибкой принимать несомненные симпатии Долли Фикельмон к полякам за приверженность к идеям политической свободы. Дарья Федоровна, особенно в позднейшие годы, обладала сильно выраженным чувством реальности в политических вопросах. Она, в частности, очень ясно сознавала необходимость многих политических процессов. Одно время ее привлекали идеи католического социализма. Однако по своим личным убеждениям она прежде всего была аристократкой, как правило, враждебно относившейся к освободительным национальным движениям. Во время революции 1848 года она, например, ни в малой степени не сочувствовала ни чехам, ни венграм, боровшимся против австрийского централизма.
Чем же в таком случае объяснить ее полонофильские симпатии?
Пока не опубликованы петербургские депеши посла Фикельмона и его частные письма к канцлеру Меттерниху, нельзя поэтому сказать, в какой мере он мог влиять на взгляды молодой жены во время польского восстания. Фикельмон был последовательным русофилом, и это привело в конце концов к краху его политической карьеры.
На мой взгляд, источники полонофильских настроений Долли Фикельмон надо искать не здесь.
Нельзя забывать, что патриотическая тревога Пушкина была ей совершенно чужда. Впоследствии она постепенно сама стала мыслить как русская патриотка, но это произошло много позже и ярче всего сказалось во время Крымской войны. В 1830–1831 гг. Фикельмон – образованная, очень культурная европейская женщина, но ее духовная связь с родиной, которую она почти не знает, очень слаба. Почти совсем забыла она и родной язык.
О несчастиях поляков, в успех которых Фикельмон с самого начала не верила, скорбит не русская женщина-патриотка, а просто добрая женщина, «всецело женщина», как Дарья Федоровна назвала императрицу Александру Федоровну, с которой у нее были дружеские отношения. Обе они ужасались пролитию крови независимо от того, кто и во имя чего ее лил. То же чувство ужаса перед кровопролитием разделяла с ними и Елизавета Михайловна Хитрово, в отличие от дочери всегда бывшая убежденной русской патриоткой.
В данном случае и она «всецело женщина».
Прибавим еще, что Долли Фикельмон – женщина, настроенная весьма романтически (начало тридцатых годов – время расцвета романтизма), не может она не восхищаться героизмом небольшой нации, которая поднялась против огромной, мощной Российской империи. Говоря в целом, симпатии Дарьи Федоровны к полякам носят не политический, а, скорее, этический характер. Некоторую роль играют в ее настроениях и личные дружеские связи с рядом знатных польских семей, прочно вошедших в высшее петербургское общество.
Сложность натуры Долли Фикельмон, о которой я уже не раз упоминал в этой книге, проявилась, однако, и во время русско-польской войны, – жалея поляков и восхищаясь их героизмом, она не питает вражды и к русской армии, которая ведет с ними жестокую борьбу. Было бы, конечно, трудно ожидать иного отношения к русским воинам со стороны дочери Елизаветы Михайловны Хитрово и внучки Кутузова. Однако в своих дневниковых записях она идет много дальше. С восхищением пишет о доблести русских войск, которые при взятии Варшавы «покрыли себя славой в этом сражении». Романтически настроенная Фикельмон умеет ценить воинскую доблесть и поляков и русских.
Можно, таким образом, думать, что в спорах по поводу «Бородинской годовщины» Пушкин и Долли Фикельмон кое в чем и сходились.
В конце сентября – начале октября 1831 года Пушкин писал Е. М. Хитрово из Царского Села в Петербург (как всегда, по-французски): «Спасибо, сударыня, за изящный перевод оды – я заметил в нем две неточности и одну описку переписчика. (Иссякнуть)[378]
– означает tarir; (скрижали) – tables chroniques. (Измаильский штык) – штык Измаила, а не Измайлова».По мнению комментатора этого письма, «предположение, невольно возникающее при первом взгляде, – что переводчиком была сама Е. М. Хитрово, – маловероятно: слишком краток, небрежен и сух отзыв Пушкина о переводе». Комментатор считает, однако, возможным, «что Е. М. Хитрово сообщила его Пушкину как анонимный – и тогда не исключается предположение об ее авторстве»[379]
.