У русского читателя не могло быть сомнений, что описана встреча Мицкевича и Пушкина.
Но вот, по воле автора, «русский гений» произносит монолог, относящийся к «Петрову колоссу», Медному всаднику.
Памятник «венчанному кнутодержцу в римской тоге» явно не по душе
«Монолог Пушкина» заканчивается вопросом-предсказанием:
Настоящий Пушкин, кажется, впервые встречается с самим собою — как с героем другого великого поэта: Н. В. Измайлов совершенно справедливо полагал, что именно со стихотворением Мицкевича «Памятник Петру Великому» связан известный пушкинский рисунок (рукопись «Тазита») — вздыбленный конь Медного всадника — но без царя! Возможно, это уже сцена после рокового прыжка: «растаявший водопад», гибельный для седока…[510]
Все толкования рисунка, конечно, гипотетичны; некоторые же предположения о текстах можно высказать более уверенно.
Пушкина взволновало не только появление его собственного образа, его «речей» в эмигрантском издании, но и то обстоятельство, что он подобных слов о Петре
Прежние дружеские беседы, споры с первым польским поэтом не раз касались Петра; Ксенофонт Полевой, например, помнил, как «Пушкин объяснял Мицкевичу план своей ещё не изданной тогда „Полтавы“ (которая первоначально называлась „Мазепою“) и с каким жаром, с каким желанием передать ему свои идеи старался показать, что изучил главного героя своей поэмы. Мицкевич делал ему некоторые возражения о нравственном характере этого лица»[511]
.Иначе говоря, Мицкевич в ответ на увлечение Пушкина указывал на тёмные, безнравственные стороны бурных преобразований начала XVIII века.
И вдруг в стихах «Памятник Петру Великому» Пушкин говорит как… Мицкевич.
Точнее — как Вяземский.
Т. Г. Цявловская опубликовала письмо П. А. Вяземского П. И. Бартеневу (1872 г.): «В стихах своих о памятнике Петра Великого он <Мицкевич> приписывает Пушкину слова, мною произнесённые, впрочем, в присутствии Пушкина, когда мы втроём шли по площади. И хорошо он сделал, что вместо меня выставил он Пушкина. Оно выходит поэтичнее»[512]
.В другой раз Вяземский вспомнил и сказанные им слова, которые, видимо, понравились Мицкевичу: «Пётр скорее поднял Россию на дыбы, чем погнал её вперёд»[513]
.Вяземский в конце 1820 — начале 1830-х годов был настроен в отношении ряда внутренних и внешних проблем во многом иначе, чем Пушкин: так в 1831 году он отрицательно отзовётся о пушкинских стихах «Клеветникам России», «Бородинская годовщина»[514]
.Вяземский и в спорах о Петре был действительно в 1830-х годах куда ближе к Мицкевичу, чем к Пушкину. Однако поэтическая фантазия польского поэта приписывает именно Пушкину «вяземские речи»; желаемое (чтобы Пушкин именно так думал) Мицкевич превращает в поэтическую действительность[515]
.И Вяземский, возможно, был прав «на историческом расстоянии», в 1872 году, когда утверждал, что «оно выходит поэтичнее»; однако любопытно было бы услышать, как Пушкин и Вяземский обсуждали именно этот эпизод сорок пять лет назад?
В общем, можно сказать, что каждое стихотворение «Отрывка» (из III части «Дзядов») — вызов, поэтический, исторический, сделанный одним великим поэтом — другому.
Оспорены Петербург, Пётр, убеждения самого Пушкина.