Время здесь шло, а не летело. У Пушкина был полный досуг, и он не проводил его зря. В великолепной библиотеке Давыдовых он рылся часами, тут же порой и читая, не отходя и не присаживаясь, увлеченный какой-нибудь книгой, которую вынул лишь поглядеть.
О прошлом сих мест хранились еще и живые предания. Это при устье Тясмина, на потоке Желтые Воды, шедший из Запорожья Хмельницкий со своим восьмитысячным войском разбил поляков — впервые — в трехдневном кровопролитном бою. А затем загудело весенним потоком и все крестьянство Украины… В Каменке было много и книг по истории. На нижних полках шкафов, как правило, никогда не запиравшихся, свалены были различные документы, пахнувшие не только давнею пылью, но и живою историей. Все это вместе будило интерес к изучению украинского прошлого, тем привлекавшего особенно, что очень часто народ здесь сам выступал на арену, пытаясь взять судьбу свою в собственные хозяйские руки.
О знаменитом Игоревом походе он вспоминал на Дону, и вот перед ним четыре полновесные тома Татищева! «История Российская с самых древнейших времен, неусыпными трудами через тридцать лет собранная и описанная покойным тайным советником и астраханским губернатором. В.Н.Т.». Этот великолепный свод летописей, иные из которых теперь были уже утрачены, показался ему настоящим кладом и рядом с Карамзиным. Самое заглавие этого незаконченного труда, несколько громоздкое и причудливое, сочетание чина и должности со скромными инициалами — все привлекало внимание и к личной судьбе этого даровитого сподвижника Петра, попавшего потом в крутые переделки. Это Василий Львович порекомендовал ему поглядеть: там поминается и о Тясмине.
Но Пушкин напал и на неизвестные ему до того подробности о плене Игоря у половцев и о бегстве из плена. А ведь и самое «Слово» написано кем-то из соратников Игоря, и написано непременно в плену! — как это ясно! И непроизвольно мысли переходили к себе самому: и собственная ссылка его, также подобие плена, не может и не должна мешать ему быть тем, что он есть: поэтом! И если из плена шел голос, призывавший к борьбе, победе и единению, то разве не в этом и собственное его предназначение? Не в этом ли есть и обход мертвой его, глухой плотины, преградившей свободное течение вод?
И он уже веселее читал о том, как через пять лет после Игорева похода, утишив Русскую землю, Святослав вместе со сватом своим Рюриком и дружинами в лодках поехали вниз по Днепру — сюда вот, поблизости — к устью Тясмина, какое множество зверья наловили и весело как пировали.
Пушкин был молод еще для истории, но он ничего не забывал, и ежели семенам этим суждено было туго всходить, то тем крепче позже они обещали произрасти. История историей, но главные думы его сейчас о другом — о современном, история же только их подкрепляет, она дает ощущение жизни в движении, и она — бодрость очень крепит! Заминки, и неудачи, и поражения — мало ли их она знает, но она же гласит и о том, как эти обвалы, плотины рушатся под напором все прибывающих, живых, неиссякаемых вод…
Пушкин видел уже конец своего «Пленника», а мысли тянулись все с большею силой и к сюжету «Разбойников»: там, казалось ему, больше, вольнее можно сказать!
Книги были и в главном доме, и в маленьком сером домике с колоннами, стоявшем прямо в саду; там был и свой бильярд. Пушкин любил там работать в полном уединении. Иногда, прерывая писанье, он принимался ходить то стремительно быстро, крепко сжимая кисти рук и выкидывая их далеко перед собою, то очень медленно, ставя ступню раздельно — с каблука на носок — и сам весь как бы напружинившись. В одном из углов половицы скрипели, и тогда начинала звенеть маленькая люстра, как бы отзываясь на этот несколько жалобный звук. Пушкина это не раздражало, но он останавливался и, помедлив еще несколько мгновений, уже что-то безмолвно шепча, шел к бильярду, на котором ждал его прерванный черновик. Он растягивался во всю длину и начинал быстро набрасывать новые строки. И оторваться ему было уже очень трудно.
Василий Львович к нему был очень внимателен и порой запирал за ним двери, чтобы листки его, в беспорядке разбросанные, оставались в полной сохранности.
Не покидали Пушкина и воспоминания о Раевских.
Николай Николаевич, отбывая к себе, сказал ему очень ласково:
— Какой вы горячий! Ну да поэту, пожалуй, того и надобно. Приезжайте к нам в Киев, помянем былое. Николай будет очень вам рад.
Пушкин заволновался. Редко когда с ним так Раевский-отец говорил. И что значит — былое? Те ли рассказы его о войне и о мире, которые Александр так любил слушать, или «былое» — это уже их совместная жизнь и путешествия? И почему же ни слова все-таки о дочерях, а только о Николае?
О том памятном вечере ни с кем, а тем паче с самим Николаем Николаевичем, он не заговаривал. Орлов уезжал очень задумчивым, а Охотников был зато ясен, как морозное утро, и особенно крепко пожал руку Пушкину, как бы говоря: «Слова и прочее — это пустое, не обращайте внимания, главная сила в другом». Но он ничего этого не сказал, только обронил как бы мимоходом: