Третьего дня, на Крещение, круглые сутки шел снег, дул большой ветер и гуляла метелица. Сейчас все вокруг было бело, поля пушисты, и нежны, и чуть розовеют в лучах невысокого солнца. И как молод и чист воздух, в меру прожатый небольшим свежим морозом! Пушкину вспомнилось, как, проходя мимо одной из церквей, – кажется, это было четырнадцатого сентября, – он заглянул мимоходом в нее и услыхал, как с амвона читали акт Священного союза трех государей. До него поверх затылков, платков, согнутых спин долетало обрывками:
– «Во имя Святой нераздельной Троицы… святыя веры, заповедями любви, правды и мира… свою надежду и упование на единого бога…»
И там лежал такой же розовый отсвет, но от свечей, а не от солнца, и там было стоянье людей, которым тоже читался своего рода «приказ»… Но как же одно далеко от другого!
Майор, оглашавший приказ Орлова, теперь повернулся немного в другую сторону, и до Пушкина доносилось не все, как и тогда в церкви; это еще усугубляло воспоминание.
– «…подробное исследование, по которому открылись такие неистовства, что всех сих трех офицеров принужден представить к военному суду. Да испытают они в солдатских рядах, какова солдатская должность. Для них и для им подобных не будет во мне ни помилования, ни сострадания…
Мне стыдно распространяться о сем предмете, но пора быть уверенным всем господам офицерам, кои держатся правилам и примерам Вержейского и ему подобных, что я им не товарищ и они заблаговременно могут оставить сию дивизию, где найдут во мне строгого мстителя за их беззаконные поступки. Обратимся к нашей военной истории: Суворов, Румянцев, Потемкин, всё люди, приобретшие себе и отечеству славу, были друзьями солдат и пеклись об их благосостоянии. Все же изверги, кои одними побоями доводили их полки до наружной исправности, все погибли и погибнут…
И еще раз:
Всех сих офицеров представляю к военному суду и предписываю содержать на гауптвахте под арестом впредь до разрешения начальства.
…Предписываю приказ сей прочитать по ротам и объявить совершенную мою благодарность нижним чинам за прекращение побегов в течение моего командования».
Приказ этот наделал много шуму в городе. Добро бы он был направлен к одним офицерам в секретном порядке, но нет, Орлов счел нужным, чтобы он был провозглашен во всеуслышание.
– Что же теперь будет с солдатами, что они начнут вытворять, когда им дана вольная воля? – говорили трусливые и недалекие люди.
– А ведь, пожалуй, Орлова за это по головке не погладят… – вторили им столь же трусливые, но дальновидные.
– Поживем – увидим, – заключали испытанные хитрецы и циники, действительно выжидая, как повернутся обстоятельства, чтобы знать, какую занять им позицию.
А у Пушкина несколько дней, как поглядит на Михаила Федоровича, так засияют глаза. Он забыл свои шутки над ним, а подчас и насмешечки. Больше того, он жалел, что сейчас не было в Кишиневе Екатерины Николаевны, – не ради себя жалел, а ради того, что не мог ей сказать: «Какая ж вы умница, что выбрали себе такого мужа, как генерал Орлов!»
«Ну, а где же все-таки буря?» Бури все не было, и Пушкин все отдавался еще чарам Овидия. Он писал Баратынскому:
Перечитывая на Святках Овидиевы «Метаморфозы», он особенно был поражен легендою об Актеоне, провинившемся перед богами лишь тем, что увидел, чего не должен был видеть простой смертный. Все точно так, как Овидий и сам говорил о себе… И богиня Диана, превратив неосторожного охотника в оленя, лишила его тем самым человеческого языка, а собственные его собаки, друзья затравили несчастного. Пушкина это совпадение заволновало, и он тотчас набросал короткие строки – начало поэмы, следуя за повествованием «Метаморфоз»:
Но ото всей поэмы так и остался в черновике этот начальный набросок.
В ноябре в Кишиневе было землетрясение, повредившее многие здания, – в наступившем новом году оно как бы перешло на людей, захватив из них самых близких, да и внутренний мир самого Пушкина начал подвергаться непрерывным толчкам. Он стал очень нервен и раздражителен, легко и себя давал вовлекать в столкновения и сам порою их вызывал. Все же это было какою-то отдушиной для того томления и внутреннего огня, который не находил нормального выхода. Он не всегда даже мог и работать, то и дело лишаясь внутреннего равновесия сил. Так до Овидия ли тут? Чего-то другого запросило перо, и Пушкин начал писать своих «Братьев-разбойников» – писал неровно, отдельные эпизоды неохотно ложились в единое целое. Это сердило его, но это же и возбуждало.