Этот гигант и возник на пороге. Он остановился, слегка колыхаясь в неверном свете далекой свечи. Вся его мощь как бы ушла в этот толчок, и он заметно искал равновесия. И гигант этот ростом был едва ли поболее Пушкина. Заросший и бравый, в ментике, откинутом за спину, кивер набекрень, лихой и пьяный смертельно. Волосы на висках ниспадали, крутясь, на бакенбарды; бакенбарды пушились, струились и прядали, подобно горным ручьям, в клокастую бороду, кипевшую из-под шеи бурным прибоем; и как рыбацкий челнок, потрепанный бурею, но, однако ж, совсем потонуть не желавший, выглядывал из этого хаоса маленький, с пережабинкой нос, а по сторонам его двумя пикообразными утесами угрожающе вздымались усы… Это – Давыдов!
Денис Васильевич издали протянул Пушкину руку.
– То-то, что ноги не слушаются… Где у тебя тут диван?
Кончиками пальцев побарабанил он голову и продекламировал, к удивлению твердо и трезво, поблескивая с хитрецой своими живыми зеленоватыми глазками:
И, принагнувшись, он крепко потер занемевшую ляжку.
– Денис Васильевич! Да откуда ты взялся? Ты точно с поля сражения.
– А так оно отчасти и есть… Но ты помнишь ли, чьи это стихи? Ежели помнишь, так поди же меня поцелуй!
Но Александр, несколько неловко, от изумления, замешкавшийся с халатом, едва успел сделать к нему движение, как тот сам, преодолев наконец накатившую на него мороку, легко, почти подскочив, побежал через комнату, Пушкину навстречу, и с размаху они обнялись.
– И ты мог поверить, что я… Всего-то ведь две-три бутылки! А я часа уже два, как прибыл сюда. Я должен был бы к Давыдовым, я там всегда… Да они, видишь ли, дом переменили. Не стал искать и – сюда! Вещи свалил – и в ресторацию. Чего же мне дом будить? А проголодался.
– Так это тоже был ты! Я как раз засыпал и слышал, как брякнули вещи.
Давыдов глядел на него, словно бы что припоминая.
– Ага! Ты говоришь, как после сражения?
Он сел на диван и по-солдатски, работая одними ногами, стянул сапоги.
– Трубочку дашь?
И, скинув верхнее платье, прилег на диван, высоко вздыбив подушки.
– Эх, хорошо! Точно хороший стог сена… Так слушай. Там капиташка один… встрелся. Ну, попросил позволения присесть. Вижу – усы уже мокрые, хочет еще покупать. Что же, купай! Пожалуйста! Выпили. То да се, разговор. И что-то он помянул Багратиона. А ты знаешь, я князя Петра Ивановича… вот где ношу – под сердцем. Он у меня тут живой! И как он произнес это драгоценное имя, я встал. А он что же? Сидит и таращится на меня, не понимает. Я командую: «Встать!» Так, знаешь, рявкнул, что стекло на столе зазвенело. А он, будто каменный идол, совсем ошалел. Сидит и таращится. Ну, тогда я его поднял!
И Давыдов показал у затылка, как именно поднял, а затем, уже вовсе без слов, одними лишь жестами, столь живописно изобразил, как отшвырнул капиташку он в угол, что Пушкин не мог удержаться от веселого хохота; даже мурашки у него по спине пробежали.
Было похоже на правду. Верилось.
– Что же – дуэль? Ты пришел меня звать секундантом?
– Прежде всего я пришел тебя, видишь ли, поцеловать. А дуэль? Какая ж дуэль? Он извинился. И мотивы его… не лишены были веса. Еще до того, как подсел, у него уже было, как оказалось, довольно… – И Денис Васильевич легонько щелкнул себя пальцем по шее. – Было уже, как оказалось, полдюжины. Я точно проверил. Ему было просто трудно подняться. Плюнул. Простил.
И, вспомнив опять (а может быть, и не забывал), спросил еще раз:
– Так чьи ж те стихи?
Александр улыбнулся его авторской слабости и вместо ответа повторил и продолжил:
Денис Васильевич был очень доволен. Отложив трубку в сторону, он с задумчивостью покрутил ус.
– Да… Но одно слово ты все ж таки запамятовал. У меня нет «величества», у меня только «могущество».
– А думал ты разве не о
– Мне и за «могущество» мылили голову предовольно.
– И один клок выстирали, говорят, добела, да что-то не видно.
– Смотри, другому бы я не спустил, – отозвался Давыдов, двинув бровями, и, вытянув губы в тоненькую трубочку, подул в них: так он делал всегда, «выдувая» из себя зародившееся в нем недовольство.
Давыдова за басни его перевели из гвардии в армию, а прядь волос на его голове была седа с самой юности, но он старательно ее красил. Такова была слабость у этого отважного крепыша. И, вспоминая что-либо, он не отказывал себе в удовольствии скинуть с плеч годика два-три.
– Я потому так сказал, что она очень бы к тебе шла, – примирительно произнес Пушкин. – «Анакреон под доломаном», и притом с белой прядью – красиво!
– А ты помнишь и это! – опять оживился Денис.