Читаем Пушкин. Тютчев: Опыт имманентных рассмотрений полностью

Каждое репрезентативное стихотворение Тютчева, вплоть до миниатюры,[456] может быть описано как микрокосм, как завершенная в себе отдельностность…[457] Наверное, сам Тютчев ощущал свои стихи как лейбницевские монады или энтелехии. Герметический мир такого стихотворения, как «Видение» (1829), настолько непроницаем, что для его даже приблизительного комментария необходимо сильное интуитивное вторжение. «Горизонтальное» аналитическое прочтение с привлечением всего тютчевского контекста или поэтического текста ближних и дальних топосов, скорее всего, принесет общие результаты и поверхностные параллели, проскальзывая мимо цели. Разумеется, монографическое рассмотрение невозможно осуществить вне охвата «всего Тютчева», но направленность прямо на текст гораздо более результативна и экономична, потому что в стихотворениях, подобных «Видению», содержится тютчевский имманентный контекст. А уж сквозь него можно пройти к тютчевскому коду, к тому постоянному потенциалу как отпечатку надличностной энергетики, который спонтанно производит креативные извержения в виде стихотворных текстов. Такой «вертикальный» анализ кажется нам наиболее адекватным при подходе к «Видению», то есть через текст к коду.

В основе тютчевского кода предполагается первоначальное тождество бытия и сознания, нечто, именуемое С. Л. Франком как «ни-то-ни-другое».[458] Творческие интенции Тютчева, как правило, состоят в переводе этого тождества на более проясненную ступень: «и-то-и-другое».[459] Однако отделение одного от другого для Тютчева всегда проблемно, и его дифференциации и порывы обычно регрессируют к исходной точке. «Видение» рисует нам «портрет» внутреннего усилия поэта, реализуя космизированный образ самого тютчевского кода, где сначала из ничего возникает явленное чудо «колесницы мирозданья», которая, укатываясь в «святилище небес», оставляет после себя сгущенный хаос и беспамятство. Тем не менее внутри мучительной фрустрации есть пространство сновидений Музы и ее божественная тревога в предчувствии новых поэтических эманаций. В итоге «Видение» смотрится и читается как космическая гипербола креативного акта, косвенно восполняющая нам недостающую у Тютчева тему поэта и поэзии (нечто подобное можно усмотреть и в «Безумии», выстроенном как инверсия «Видения»).

Таким образом, в одном стихотворении обнаруживаются главные черты тютчевского мирообраза, которые многократно преображаются и мультиплицируются в корпусе его лирики: автономность, сжатость, особое качество безличности, связанное с остаточной недифференцированностью авторского лица от универсума. Это видно по отдельным штрихам из различных стихотворений. Разве знаменитая поэтическая формула Тютчева «Все во мне, и я во всем!», точнее, ее вторая часть, не является аналогом нашему заглавию? В известной степени является, но ни в коем случае не служит иллюстрацией к общему смыслу тютчевского творчества: наши термины не обобщения, но лишь инструмент поиска. В полустишии «я во всем», конечно, откликается «точка, распространяющаяся на все», но поэтический смысл его значительно сложнее. Он зависит от разливающегося сумрака в первых четырех стихах, от незримого полета мотылька, растворенного во тьме, – все это входит в поле души, жаждущей «вкусить уничтоженья». Возвращаясь к стиху «Все во мне, и я во всем!» в полном виде, заметим, что в его оксюморонной игре свернуто множество смыслов. Он выглядит так, как будто в нем сбалансировано гармонизированное тождество сознания и бытия. На самом деле стих говорит о напряженном промежуточном состоянии лирического лица, в котором сталкиваются противонаправленные векторы пространств и смыслов, колеблющихся и превращающихся друг в друга. Лирическая концентрация достигнута удвоением и взаимным инверсированием полустиший. Отметим здесь лишь одно из семантических последствий этого построения. Внутри сбалансированности наблюдается асимметричность: «я» равен «всему», но «все» не равно «я». Выражаясь иначе, даже будучи моей частью, мир превышает меня, и в моем соприкосновении с миром порой возникает «жизни некий преизбыток». Тютчева влечет этот избыток универсума, это предвестие катастроф, но в то же время такие высшие мгновения невыносимы для человека. Отнюдь не случайно перед «все во мне, и я во всем!» читаем «час тоски невыразимой!»: за взлеты души захочется «вкусить уничтоженья». Нечто подобное уже было у раннего Тютчева в «Проблеске»: «Как бы эфирною струею / По жилам небо протекло!» (I, 9). За этот ошеломительный образ вмещения безмерности в тесноту кровотока заплачено падением в «утомительные сны» (Ю. И. Левин такие траектории назвал основным сюжетом Тютчева[460]).

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже