И слова благодарности, с которыми обратился к царю Пушкин, не случайно запомнилось Николаю I навсегда. То, что сказал поэт, в сущности, было немыслимой дер(182)зостью. Примерно так же поблагодарил Пушкин за три года до этого великого князя Михаила Павловича, поздравившего его с камер-юнкерством: "Покорнейше благодарю, ваше высочество; до сих пор все надо мною смеялись, вы первый меня поздравили". В благодарственных словах поэта, записанных в 1848 г. Корфом, угадывается та же игра в простодушие, едва прикрывающая откровенную дерзость. С членами императорской семьи никто, кроме Пушкина, не осмеливался говорить в таком тоне. Недаром Николай I так хорошо запомнил эти слова поэта, так же как и беспримерный по прямоте ответ Пушкина в 1826 г. на вопрос о 14 декабря (характерно, что из всех своих разговоров с Пушкиным царь вспоминал именно эти два: первый и последний, особенно поразившие его).
Император рассказывал, что его последняя беседа с поэтом происходила за несколько дней до дуэли. Биографы полагают, что он ошибся. Так, М. И. Яшин уверенно относит этот разговор к 23 ноября, а беседу с Натальей Николаевной о «комеражах» — к 15-му (на том основании, что вечером 15 ноября жена поэта была в Аничковом дворце, где государь мог поговорить с ней).[401] Но с такой датировкой этих эпизодов никак нельзя согласиться, она не подтверждается никакими серьезными аргументами.
Разговор, о котором Николай I вспоминал в 1848 г., наверняка происходил позже.
Пока у нас нет возможности точно датировать этот эпизод. Наиболее вероятной следует считать ту дату, которую называет сам Николай I: скорее всего это произошло в январе — незадолго до последней дуэли. По мнению Ахматовой, это и могло стать "последней каплей". "Замечание, которое сделал Николай I жене Пушкина относительно ее поведения, было последним ударом",[402] — писала она. Действительно, реакция Пушкина в этом случае должна была быть ужасной.
Странно, что мы ничего не знаем о том, как Пушкин отнесся к неожиданному вмешательству императора. Может быть, не знаем именно потому, что это произошло накануне дуэли, когда он избегал разговоров с близкими Друзьями?..
Вревская, с которой он виделся тогда, когда уже все было им решено, запомнила его слова: "Императору {…} известно все мое дело…".
То, что мучило Пушкина в эти последние дни, безотчетно для него самого прорвалось и в письме от 26 января К. Ф. Толю. Это письмо было ответом на доброжелательный отзыв генерала Толя об "Истории Пугачевского бунта", полученный Пушкиным 25 января.[403] Случилось, однако, так, что письмо к Толю стало ценнейшим психологическим документом, свидетельствующим о душевном состоянии поэта накануне поединка.
26 января, обращаясь к человеку, в сущности очень далекому от него, Пушкин непроизвольно высказал то, что особенно волновало его в тот момент. В письме к генералу Толю есть удивительные слова, которые как будто выплеснулись из потока внутренней речи…
Главной в этом благодарственном письме стала тема клеветы. На замечание Толя о недооцененных заслугах екатерининского генерала Михельсона поэт ответил с горячностью, которая, конечно, была вызвана личными ассоциациями: "Его заслуги были затемнены клеветою; нельзя без негодования видеть, что должен он был претерпеть от зависти или неспособности своих сверстников и начальников. Жалею, что не удалось мне поместить в моей книге несколько строк пера вашего для полного оправдания заслуженного воина". И далее Пушкин пишет: "Как ни сильно предубеждение невежества, как ни жадно приемлется клевета; но одно слово, сказанное таким человеком, каков вы, навсегда их уничтожает. Гений с одного взгляда открывает истину, а Истина сильнее царя, говорит священное писание" (XVI, 224). Разговор о клевете теперь переходит в иной, более общий план. Все это уже не о Михельсоне это мысли о своей собственной судьбе. Вполне понятные ассоциации вернули Пушкина к тому, о чем он думал все это время… "Как ни жадно приемлется клевета, но одно слово"… могло бы ее уничтожить… А затем логический провал, столь несвойственный эпистолярному стилю Пушкина, как некий бросок над бездной передуманного — к итогу: "Истина сильнее царя"…
Это, несомненно, письмо с необычайно значительным подтекстом. Здесь мысли о клевете, которую жадно подхватывает толпа, ассоциируются с мыслями о царе, о гении, о конечном торжестве истины. Вероятно, мы никогда не сможет раз га дать до конца смысл того, что в этом письме недосказано. Но кое-что представляется очевидным: за день до дуэли Пушкин совершенно определенно (184) высказал свое убеждение в том, что клевету можно остановить и даже уничтожить навсегда, если против нее возвысит голос человек, чье мнение будет услышано в обществе., В его деле такое слово не было сказано.
Неожиданное упоминание о царе в этом контексте говорит о каких-то невысказанных обидах Пушкина и о том, что эти мысли не оставляли его.