Он теперь быстро погнал коня, чтобы обрести, как и всегда, спокойствие в сильном движении.
Порою с седла задевал он рукою сухие сучки, и треск их ему был приятен. Скоро он миновал монастырь и, проскакав по желтым полям, очутился в своей уже, Михайловской роще, пустив коня шагом. Пожилой встречный крестьянин снял шапку. Пушкину было не до разговоров, но что-то в лице его обратило на себя внимание.
— Ты что? — спросил его Пушкин.
— Никак нет, не нашли, — ответил старик.
Пушкин к нему пригляделся и узнал того самого, для него безыменного, который остановил его на дороге и предрекал Санкт-Петербургу, с божьею помощью, быть начисто смыту. Да, те же усы, та же рваная шапка и те же загадки! Пушкин не поторопился спросить, кого не нашли, и спокойно ждал продолжения. Оно не замедлило.
— Говорят, уж три дня бродит по лесу, а никто не видал. Ходит как невидимый. К чему?
Пушкина вдруг осенило:
— Дед ушел из дому?
— Али ушел, аль испарился.
Пушкин хлестнул плеткой коня. Недаром он все собирался деда Петра Абрамовича, пока еще жив, опять навестить, памятуя о манускрипте, где было изображено «о роде и княжестве». За спиной он услышал восклицание старика:
— И ты, знать, его не нашел?
Пушкин живо к нему обернулся и крикнул в ответ:
— Нет! Не нашел!
Две-три фигуры дворовых быстро метнулись к дверям, опасаясь расспросов и барского гнева. Но Пушкин не думал расспрашивать, не думал и гневаться. Дверь на террасу распахнута настежь. Он привязал лошадь к кольцу и вошел в знакомую комнату. Она нимало не походила на последний приют мертвеца. Все было сумрачно в ней, но тленьем не веяло. Все было цело, не тронуто. Суеверный страх не позволил, как видно, ни до чего коснуться. На том самом столе, за которым сидел старик в прошлом году, ровно лежали один на другом несколько мелко исписанных листков крупного формата. Пушкин подошел и взглянул, приподняв верхний лист плотной бумаги: да, это был тот самый манускрипт, тесно исписанный строгою готикой. Дед не забыл обещания и оставил его перед смертью.
Пушкин сказание это — легенду, историю иль завещание потомкам — бережно взял и, сложив, спрятал в карман.
Он все же кое-кого попробовал и расспросить. Показания были, как и всегда в таких случаях, разноречивы и по отношению к срокам и к обстоятельствам исчезновения.
— А почему никто не пришел доложить?
— А полагали, что будто у вас он, в Михайловском…
— А забоялись…
На обратном пути все личные чувства, как бы отшумев, его на время покинули. Пушкин глядел на деревья. Сколько из них пережило людей, смотревших на них, и скольких еще они переживут! Ну и что ж, страшно ли умереть? Но и в самом вопросе том не было страха.
Приехав домой, Пушкин послал донесение о случившемся местным властям. Потом он глядел манускрипт. Немецкий язык был ему труден, но в отдельных местах он шептал про себя, угадывая и понимая эту давнюю повесть о предках.
Вечером Пушкин сидел на крыльце, но, увидев кривого Архипа-садовника, проходившего с лейкой по цветнику, сошел к нему вниз — покурить. Инстинктивно, быть может, захотелось ему среди загустевших вдруг сумерек простой человеческой близости.
— Видишь, отколь залетел! — среди разговора заметил Архип, тронув молодой, одногодний побег.
Это был крошечный вяз, возросший от семечка, залетевшего, видимо, прошлого осенью неизвестно откуда. Так он и прижился меж цветов, на самой середине куртины.
— Вот что, Архип, — сказал Пушкин внезапно, но деловито, как если бы думал об этом и раньше. — Поставь-ка, брат, колышек да подвяжи, чтобы не вырвали. Раз залетел, пусть возрастает. — И, тихонько вздохнув, он поднялся на крыльцо.
Узнав о приезде Горчакова в именье Лямоново, к дяде, Пушкин, не чинясь, сам поскакал тотчас же к Пещурову.
Старого товарища застал он больным.
Горчаков лежал на кушетке, прикрытый клетчатым английским пледом. Был он все так же красив, хоть похудел; на лице нездоровая бледность. Пушкин рад был увидеть лицейского друга, но ни чувства к нему ничуть не походили на откровенную близость с Пущиным или на нежную дружбу с Дельвигом, ни сам Горчаков не стремился к открытости; скорее, напротив, был он всегда несколько церемонен и даже надменен, пожалуй. Эти черты, кажется, ныне еще возросли, это почувствовалось с первых же слов. Милый Лицей отошел в область преданий, пути же их были явно различны; больше того, вели они в разные стороны.
Вытянувшись под сине-серым пледом и методически холеною рукой перебирая короткую его бахрому, сиятельный молодой дипломат, первый секретарь русского посольства в Лондоне, говорил хоть и лежа, но несколько все ж свысока:
— Я давно тебе, Пушкин, советовал жить в мире со светом, у тебя же талантливый ум и вообще дарование. Ты себе мог бы сделать карьеру.
Пушкин достаточно сухо ответил:
— У меня карьера своя.
Но Горчаков улыбнулся:
— Карьера опального? Мне говорил это Вяземский. Ты упиваешься будто б гонением, объедаешься им.
— Ну, этого я не скажу. Меня, может быть, даже тошнит от него… но предлагаемое да едят, — усмехнулся в ответ ему Пушкин.