— Это уж что говорить: не в отца и не в мать! — подтвердит сквозь усы и старый Василий. — А только, скажу, и простоват: мыши под носом в амбаре грызут, а он и не слышит.
Такою-то мышью, грызущей добро, была в Михайловском домоправительница Роза Григорьевна.
Главной аферой ее было то самое сокрытие хлеба, которое еще по осени было задумано ею вместе с Михайлой. Цены к весне несколько возросли, и у Розы Григорьевны был уже сговор на мельнице, как туда сплавить «остатки», утаенные от хозяев. Но старая эта дева, злея день ото дня, повела себя так, что няня не выдержала, и разыгрался скандал, не миновавший и Пушкина.
В Тригорском у Осиповой не очень-то разойдешься, а потому чаще всего, отпросившись, Анна Богдановна жаловала в гости к Розе Григорьевне по ее приглашению, и тут за графинчиком черносмородиновой (а то еще обожали настойку из березовых почек) и за розовою пастилой восседали они и на свободе судачили всласть: желтая, рыхлая Анна Богдановна с рябоватым увесистым носом и поджарая, красная, с свекольным отливом Роза Григорьевна; глаза у нее были узкие, плоские, но сквозь пелену блистали порою враждебным ехидством. Приятельский их разговор был похож на то, как пилят дрова: одна отпустит, другая потянет, и, как бревно за бревном, по очереди перепиливали сначала господ, а потом и дворовых людей.
Наливка была ароматна, густа, чай крепок, печенья свежи, барина не было дома.
— У ваших опять пропадает?
— Ну, понятно, что так. У нас, Роза Григорьевна, как к чаю пойдут, весь дом, можно сказать, крахмалом шумит.
Обе почтенные дамы хотя и любили приличия и аккуратность в словах, как и тонкость в манерах, частенько, однако, касались вопроса и попросту, по существу. Белая скатерть тогда исчезала, и собеседницы чувствовали себя так же свободно, как если бы встретились на скотном д
— А за кем же там все-таки Александр наш Сергеевич вникает особо? Ай с кем живет?
— Ну как так: живет? Это невидимо, Роза Григорьевна! — не без лукавства ей возражала деликатная гостья: она еще созерцала скатерть и перстенек у себя на левом мизинце.
— Ну, что до меня, Анна Богдановна, то я вижу что вижу. И неужто всамделе со старою барыней?
— Она не стара, Роза Григорьевна, — уклончиво отвечала Анна Богдановна, — ну никак не стара.
— Он же ведь прост, да, поди, и наскучила! Вы все не верите мне…
— А Арина-то Родионовна что ж не глядит?
Но когда доходило дело до Арины Родионовны, уж тут- то Роза Григорьевна давала себе полную волю.
Так, слово за слово, они наслаждались беседой. И было бы все тихо да ладно, когда бы к концу не слишком они разъярились: девушки слышали многое, и девушки между собою шептались; дошло и до няни. И с нянею вышло у Розы Григорьевны, как та проводила драгоценную гостью, самое резкое столкновение.
— Ты это что же: и няню порочишь, и барина, и девушек с грязью мешаешь… Срамница сама! Да я тебя выведу на чистую воду, да ты у меня узнаешь, как добрых людей перестирывать!
Роза Григорьевна в ответ пренахально уперлась ладонями в сухие бока и не осталась в долгу. Она громоздила сплетню на сплетню, перемежая все это любезностями по адресу няни, и, наконец, утратила всякую меру и стыд:
— Я все, моя милая, знаю… И ты это знаешь не хуже меня! И, коли до чего дело дойдет, по ниточке все разберу!.. А что до Михайлы Ивановича, то он и на многое мог бы дерзнуть, не скажи! Отчего это Оленька ваша так, например, уже бела, будто господский фарфор? И на кого это Оленька так уж похожа до чрезвычайности! Не на Ольгу ль Сергеевну — барышню? Грех-то какой! Грех-то какой! Ах ты, бесстыдница старая!
Няня заткнула пальцами уши, плюнула на кружевной праздничный фартук домоправительницы и удалилась так резво, как только могла.
Она почти захворала от злости, обиды и оскорбления и несколько дней была так желта — как свеча желтого воска. Оленька плакала, девичья вся присмирела.
Няня меж тем навела свое следствие. У нее давно уж был в подозрении хлеб, но лишь как совсем утвердилась, решила доложить Александру Сергеевичу. Случай ей благоприятствовал.
Пушкин в последние дни писал с особенным напряжением; рабочее возбуждение не покидало его и во сне. Он ставил свечу в изголовье и клал карандаш и бумагу: отдельные фразы, два-три стиха, порою и замысел сцены… Многое блекло при свете, но кое-что и оставалось. Так делал когда-то и царь Петр, а черновые записи эти в бледном свете возникавшего из болот Санкт-Петербурга переписывал начисто знаменитый прадед Пушкина Абрам Ганнибал.
— А у меня нет другого арапа: сам пишу и сам переписываю, — как-то раз над собою пошутил он у Осиповых.
В деревне всегда крепко спалось. Сны были разные: или писал, или рылся в архивной пыли, или скакал на коне в казачьем отряде, или теплились свечи у аналоя, и отливало, мерцая, тусклое золото старых икон, или падал, ведомый Никитой, с узенькой лестницы Ивана Великого, как падал во сне еще в детстве, как низвергался теперь его Гришка Отрепьев… Снова привычное это, повторное сновидение.