В Михайловском обедали поздно. Пушкин писал до обеда (чаще всего записки свои, которые очень его увлекали), после обеда ездил верхом (ходить было грязно, и он просил уже Льва прислать ему, наконец, калоши), а вечером, когда не оставался в Тригорском, куда наезжал очень часто, от родительской скуки перебегал прямо к няне и стучал ей в окно.
Это был маленький флигелек для приезжих, но за последнее время никого что-то не было, и няня с лета еще осела там прочно, живя как бы своим малым домком. Давно уже осень, скоро зима, а она все еще там, благо есть грубка и дров для нее надо очень немного. Двухкомнатный маленький домик с коридорчиком посередине ютился на самом краю обрыва. Нынешней теплою осенью второй раз набухли почки сирени и глядели, царапаясь, в стекла окна. Тут было тепло, в то время как в барском доме так и махнули рукой на дымившие печи. На лежанке в углу, свернувшись в клубок, дремал завсегдатай: серый разъевшийся кот. Он чуть раздвигал узкие щелки, узнавал, что знакомый, и неспешно повертывался на другую сторону, снова замыкая глаза и загибаясь улиткой. Пушкин взбирался и сам на лежанку. Ветер потряхивал ставни, шуршал соломою кровли. Иногда выпивали оба по рюмочке: Арина Родионовна сама угощала милого гостя.
Они много болтали, но не стеснялись и помолчать. Впрочем, такие минуты не были часты: няня была очень словоохотлива и знала множество разных историй, порожденных народной фантазией и переходивших от поколения к поколению. Это были и волшебные сказки, и похождения разбойников, и похищения девиц.
Няня всегда за работой: вязала чулки, либо вязёнки, или чистила волну, или платала старую юбку; но когда сказка ее самое начинала то завораживать, то волновать, на работу она уже не глядела, и глаза ее устремлялись прямо перед собою: как бы действительно видела то, чего не бывает. И говорок ее был крепкий, природный:
— Тут Царевич наш думал да думал и на конец того говорит: «А ну его, мать его так! Повесить так повесить: не дюже-то голова моя дорога». А Марья Царевна и говорит: «Не печалься ты, говорит, Иван Царевич, скинь портки, повесь на шесток, а завтра возьми молоточек, да и ходи около церкви: где лишне — отрежь, а неровно где — приколоти…»
Пушкин смеялся, но Арина Родионовна продолжала хранить серьезный и сосредоточенный вид:
— И говорит Марья Царевна: «А ну, убежим!» И плюнула три слюнки на окно Ивана Царевича да три слюнки к себе — сели верхом и ускакали. Поутру послал царь к Ивану Царевичу: «Что ты, Иван Царевич, спишь ли ты али думу думаешь?» — «Думу думаю», — отвечают тут слюнки…
Но особенно Пушкину нравился рассказ о попе и Балде и вовсе был очарован поэтической сказкою о царе Салтане:
— И говорит корабельщикам мачеха: «Это что за чудо, а вот чудо: у моря у лукоморья стоит дуб, а на том на дубу цепи из золота, и по цепям ходит кот: вверх идет — сказки сказывает, вниз идет — песни поет…»
А кот настоящий давно уж наспался и намурлыкался, спрыгнул с лежанки и лениво играет клубком. И два раза уже прибегала девчонка из дому: «Ужинать, стол накрывают!», «Ужинать, стол уж накрыт!» Но няни нельзя не дослушать. И это не просто забава… «Слушаю сказки, — писал Александр брату Льву, — и вознаграждаю тем недостатки проклятого своего воспитания. Что за прелесть эти сказки! каждая есть поэма!»
Бегло и сжато кое-какие из няниных этих рассказов он тут же записывал, а однажды и набросал перед ними, как бы эпиграф, мотив о коте: «У лукоморья дуб зеленый…» Набросок был короток, но, по обычаю, изрядно измаран, и среди зачеркнутых строк были такие:
По цепи ходит кот кругом —
Не схожий ни с одним котом,
Направо сказочку мурлычет,
Налево песнь мяучит он.
Так, взяв один эпизод из чудес, задаваемых мачехой корабельщикам, и сочетав его с серым котом на лежанке, мурлыкавшим под нянину мерную речь, он создавал образ кота, говорящего сказки… А впрочем, он тут же и исправлял: «И днем и ночью кот ученый» — «И день и ночь тот кот ученый — Все ходит по цепи кругом». И эти поправки полубессознательно к нему наплывали отчасти, быть может, и от собственного его положения. Что из того, что он и сейчас пребывал на лежанке вместе с котом? Разве не был он здесь одновременно и на цепи; и он многое знает и многому продолжает учиться, но осужден так же кружить в своих мыслях — и ночью и днем…
Так эти нянины сказки и крестьянские песни, история, летописи — все это как раз и восполняло его воспитание, бывшее с детства почти исключительно книжно-французским, а няня и Осипова, Оля Калашникова, деревенские бабы и мужики, с которыми запросто он разговаривал, — вот кто теперь заменил ему светскую нерусскую речь. И было все это спокойно, широко и просто, мерно, свежо и так же ему необходимо, как воздух. Многое ляжет и на бумагу — в эту же зиму, и про многое знает: ждать и хранить до более позднего срока… Так глубоко Пушкин дышал в эту просторную осень — деревней, людьми; так умерялась в нем острая личная боль и тревога, и так поэтическое его напряжение готовилось влиться в могучее новое русло.