Золотые слова Пушкина насчет существующих и принятых многими правил о дружеских сношениях. «Все, – говорил в негодовании Пушкин, – заботливо исполняют требования общежития в отношении к посторонним, т. е. к людям, которых мы не любим, а чаще и не уважаем, и это единственно потому, что они для нас – ничто. С друзьями же не церемонятся, оставляют без внимания обязанности свои к ним, как к порядочным людям, хотя они для нас – все. Нет, я так не хочу действовать. Я хочу доказывать моим друзьям, что не только их люблю и верую в них, но признаю за долг и им, и себе, и посторонним показывать, что они для меня первые из порядочных людей, перед которыми я не хочу и боюсь манкировать чем бы то ни было, освященным обыкновениями и правилами общежития».
Я не встречал людей, которые были бы вообще так любимы как Пушкин; все приятели его делались скоро его друзьями. Он знакомился скоро, и, когда ему кто нравился, он дружился искренно. В большом кругу он был довольно молчалив, серьезен, и толстые губы давали ему вид человека надувшегося, сердитого; он стоял в углу, у окна, как будто не принимая участия в общем веселии. Но в кругу приятелей он был совершенно другой человек; лицо его прояснялось, он был удивительной живости, разговорчив, рассказывал много, всегда ясно, сильно, с резкими выражениями, но как будто запинаясь и часто с нервическими движениями, как будто ему неловко было сидеть на стуле. Он любил также слушать, принимал участие в рассказах и громко, увлекательно смеялся, показывая свои прекрасные белые зубы. Когда он был грустен, что часто случалось в последние годы его жизни, ему не сиделось на месте: он отрывисто ходил по комнате, опустив руки в карманы широких панталон, протяжно напевал: «Грустно! тоска!». Но веселый анекдот, остроумное слово развеселяли его мгновенно: он вскрикивал с удовольствием «Славно!» и громко хохотал. Он был самого снисходительного, доброго нрава; обыкновенно он выказывал мало колкости, в своих суждениях не был очень резок; своих друзей он защищал с необыкновенным жаром; зато несколькими словами уничтожал тех, которых презирал, и людей, его оскорбивших. Но самый гнев его был непродолжителен и, когда сердце проходило, он делался только хладнокровным к своим врагам. Некоторая беспечность нрава позволяла часто им овладеть; так, например (Е. М. Хитрово), женщина умная, но странная (ибо на 50 году не переставала оголять свои плечи и любоваться их белизною и полнотою), возымела страсть к гению Пушкина и преследовала его несколько лет своей страстью (Пушкин звал ее Пентефрихой). Она надоедала ему несказанно, но он никогда не мог решиться огорчить ее, оттолкнуть от себя, хотя, смеясь, бросал в огонь, не читая, ее ежедневные записки; но чтоб не обидеть ее самолюбия, он не переставал часто навещать ее в приемные часы ее перед обедом.
Завтра надобно будет явиться во дворец – у меня еще нет мундира. – Ни за что не поеду представляться с моими товарищами камер-юнкерами – молокососами 18-летними. Царь рассердится – да что мне делать?
…Я все-таки не был 6-го во дворце – и рапортовался больным. За мною царь хотел прислать фельдегеря или Арнта (лейб-медика).
Третьего дня я наконец в Аничковом. Опишу все в подробности. Придворный лакей поутру явился ко мне с приглашением: быть в восемь с половиной в Аничковом, мне в мундирном фраке, Наталье Николаевне как обыкновенно.
В 9 часов мы приехали. На лестнице встретил я старую гр. Бобринскую, которая всегда за меня лжет и выводит меня из хлопот. Она заметила, что у меня треугольная шляпа с плюмажем (не по форме: в Аничков ездят с круглыми шляпами). Гостей было уже довольно, бал начался контрдансами. Гр. Бобринский, заметя мою треугольную шляпу, велел принести мне круглую. Мне дали одну такую засаленную помадой, что перчатки у меня промокли и пожелтели. Вообще бал мне понравился.
Утром того же дня встретил я в Дворцовом саду великого князя (Михаила Павловича): «Что ты один здесь философствуешь?» – «Гуляю». – «Пойдем вместе». Разговорились о плешивых: «Вы не в родню, в вашем семействе мужчины молоды оплешивливают». – «Государь Александр и Константин Павлович оттого рано оплешивели, что при отце моем носили пудру и зачесывали волоса; на морозе сало леденело, – и волоса лезли. Нет ли новых каламбуров?» – «Есть, да нехороши, не смею представить их вашему высочеству». – «У меня их также нет, я замерз». Доведши великого князя до моста, я ему откланялся (вероятно, против этикета).
(22 дек. Суббота). В середу был я у Хитровой, имел долгий разговор с великим князем (Михаилом Павловичем). Началось журналами.