Если не изменяет мне память, 30 января 1837 г., в 3 часа пополудни, я пошел на квартиру Пушкина. День был пасмурный и оттепель. У ворот дома стояли в треуголках двое квартальных с сытыми и праздничными физиономиями; около них с десяток любопытных прохожих. В гробовой комнате мы застали не более 30 человек, и то большею частью из учащейся молодежи, да отдыхавших в соседней комнате человек пять. Пушкин был в черном фраке, его руки в желтых перчатках из толстой замши. У головы стоял его камердинер, – высокий красивый блондин, с продолговатым лицом, окаймленным маленькими бакенбардами, в синем фраке с золотыми пуговицами, белом жилете и белом галстухе, – который постоянно прыскал голову покойного одеколоном и рассказывал публике всем теперь известные эпизоды смерти Пушкина. Никого из близких покойному при гробе не было. При входе налево, в углу, стояли один на другом два простых сундука, на верхнем стул, на котором перед мольбертом сидел академик Бруни, снимавший портрет с лежавшего в гробу, головой к окнам на двор, Пушкина. У Бруни были длинные, крепко поседевшие волосы, а одет он был в какой-то светло-зеленый засаленный балахон. Полы во всех комнатах (порядочно потертые) были выкрашены красно-желтоватой краской, стены комнаты, где стоял гроб, – клеевою ярко-желтою. – По выходе из гробовой комнаты, мы уселись отдохнуть в кабинете на диване перед столом, на котором, к величайшему удивлению, увидели с письменными принадлежностями в беспорядке наваленную кучу черновых стихотворений поэта. Мы с любопытством стали их рассматривать. Прислуга, возившаяся около буфета, конечно, видела очень хорошо наше любопытство, но ее главное внимание было поглощено укупоркой в ящики с соломой столовой посуды.
31 янв., в половине второго, мы отправились на панихиду к Пушкину. Главный ход вел в комнаты, где находилась жена Пушкина, и отворялся только для ее посетителей; тех же, кто приходили поклониться телу Пушкина, вели по узенькой, грязной лестнице в комнату, где, вероятно, жила прислуга, и которую наскоро приубрали; возле находилась комната в два окна, похожая на лакейскую, и тут лежал Пушкин. Обстановка эта меня возмутила.
На другой день после смерти Пушкина тело его выставлено было в передней комнате перед кабинетом… Парадные двери были заперты, входили и выходили в швейцарскую дверь, узенькую, вышиною в полтора аршина; на этой дверке написано было углем: Пушкин. 31 января, в два часа поутру, я вошел на крыльцо; из маленькой двери выходил народ; теснота и восковой дух, тишина и какой-то шепот. У двери стояли полицейские солдаты. Я взошел по узенькой лестнице… Во второй комнате стояли ширмы, отделявшие вход в комнаты жены; диван, стол, на столе бумага и чернильница. В следующей комнате стоял гроб, в ногах читал басом чтец в черной ризе, в головах живописец писал мертвую голову. Теснота. Трудно было обойти гроб. Я посмотрел на труп, он в черном сюртуке. Черты лица резки, сильны, мертвы, жилы на лбу напружинились, кисть руки большая, пальцы длинные, к концу узкие.
К. Н. Лебедев. Из записок сенатора.
Рус. арх., 1910, II, 369-370.
Греч получил строгий выговор от Бенкендорфа за слова, напечатанные в «Северной Пчеле»: «Россия обязана Пушкину благодарностью за 22-летние заслуги его на поприще словесности» (№ 24). Краевский, редактор «Литературных прибавлений к “Русскому Инвалиду”», тоже имел неприятности за несколько строк, напечатанных в похвалу поэту. Я получил приказание вымарать совсем несколько таких же строк, назначавшихся для «Библиотеки для Чтения».
И все это делалось среди всеобщего участия к умершему, среди всеобщего глубокого сожаления. Боялись – но чего?
В первые дни после гибели Пушкина отечественная печать как бы онемела: до того был силен гнет над печатью своенравного опекуна над великим поэтом – графа А. X. Бенкендорфа. Цензура трепетала перед шефом жандармов, страшась вызвать его неудовольствие – за поблажку в пропуске в печать слов сочувствия к Пушкину. В одной лишь газете: «Литературные прибавления к “Русскому Инвалиду”», – Андрей Александрович Краевский, редактор этих прибавлений, поместил несколько теплых, глубоко прочувствованных слов. Вот они («Литературные прибавления», 1837 г., № 5):
«Солнце нашей поэзии закатилось! Пушкин скончался, скончался во цвете лет, в середине своего великого поприща!.. Более говорить о сем не имеем силы, да и не нужно; всякое русское сердце знает всю цену этой невозвратимой потери, и всякое русское сердце будет растерзано. Пушкин! наш поэт! наша радость, наша народная слава!.. Неужели в самом деле нет уже у нас Пушкина! К этой мысли нельзя привыкнуть! 29-го января 2 ч. 45 м. пополудни».
Эти немногие строки вызвали весьма характерный эпизод.