Когда мы жили в Царском Селе, Пушкин каждое утро ходил купаться, после чая ложился у себя в комнате и начинал писать[150]
. По утрам я заходила к нему. Жена его так уж и знала, что я не к ней иду. «Ведь ты не ко мне, а к мужу пришла, ну, и пойди к нему». – Конечно, не к тебе, а к мужу. Пошли узнать, можно ли войти». – «Можно». С мокрыми, курчавыми волосами лежит, бывало, Пушкин в коричневом сюртуке на диване. На полу вокруг книги, у него в руках карандаш. «А я вам приготовил кой-что прочесть», – говорит. – «Ну, читайте». Пушкин начинал читать (в это время он сочинял все сказки). Я делала ему замечания, он отмечал и был очень доволен. Читал стихи он плохо. Жена его ревновала ко мне. Сколько раз я ей говорила: «Что ты ревнуешь ко мне? Право, мне все равны: и Жуковский, и Пушкин, и Плетнев, разве ты не видишь, что ни я не влюблена в него, ни он в меня». – «Я это хорошо вижу, – говорит, – да мне досадно, что ему с тобой весело, а со мной он зевает».Когда сердце бьется от радости, то, по словам Пушкина, оно:
Этими словами он хотел выразить биение и тревогу сердца.
Раз я созналась Пушкину, что мало читаю. Он мне говорит: «Послушайте, скажу и я вам по секрету, что я читать терпеть не могу, многого не читал, о чем говорю. Чужой ум меня стесняет».
Пушкин жил в доме Китаева, придворного камер-фурьера. В столовой красный диван, обитый кретоном, два кресла, шесть стульев, овальный стол и ломберный, накрываемый для обеда. Хотя летом у нас бывал придворный обед, довольно хороший, я все же любила обедать у Пушкиных. У них подавали зеленый суп с крутыми яйцами, рубленые большие котлеты со шпинатом или щавелем и на десерт варенье из белого крыжовника.
Наталья Николаевна сидела обыкновенно за книгою внизу. Пушкина кабинет был наверху, и он тотчас нас зазывал к себе. Кабинет поэта был в порядке. На большом круглом столе, перед диваном, находились бумаги и тетради, часто несшитые, простая чернильница и перья; на столике графин с водой, лед и банка с кружевниковым вареньем, его любимым. (Он привык в Кишиневе к дульчецам.) Волоса его обыкновенно еще были мокры после утренней ванны и вились на висках; книги лежали на полу и на всех полках. В этой простой комнате, без гардин, была невыносимая жара; но он это любил, сидел в сюртуке, без галстуха. Тут он писал, ходил по комнате, пил воду, болтал с нами, выходил на балкон и прибирал всякую чепуху насчет своей соседки графини Ламберт. Иногда читал нам отрывки своих сказок и очень серьезно спрашивал нашего мнения. Он восхищался заглавием одной: «Поп – толоконный лоб и служитель его Балда». «Это так дома можно, – говорил он, – а ведь цензура не пропустит!» Он говорил часто: «Ваша критика, мои милые, лучше всех; вы просто говорите: этот стих нехорош, мне не нравится». Вечером, в 5 или 6 часов, он с женой ходил гулять вокруг озера или я заезжала на дрожках за его женою; иногда и он садился на перекладину верхом, и тогда был необыкновенно весел и забавен. У него была неистощимая mobilite de l’esprit (
Стихи были довольно длинны и пропали у нее.
Когда разговорились о Шатобриане, помню, он говорил, из всего, что он написал, только одна вещь понравилась мне. Хотите, я вам ее напишу в ваш альбом? «Если бы я мог еще верить в счастье, я бы искал его в монотонности житейских привычек».
Пушкин мне сказал:
– Придворные лакеи прозвали ее «фрейлинка Россет». Я с нею и с женой катались в парных дрожках, которые называли ботиками. Я сидел на перекладных и пел им песню, божусь тебе, не моего сочинения:
И эти стихи не мои: