Я был разочарован и глубоко оскорблен: мне-то казалось, что я для него хоть немного да существую. Я вдруг почувствовал себя не просто обыкновенным, но еще и гиперпрозрачным. Уж если даже костыль и кривая нога не выделяли меня из толпы, то дело совсем плохо. Видимо, выше уровня мусорного бака мне уже не подняться. Класс!
– Ты что, тупой? – изумился Колин. – Мозес – вот он, стоит с тобой рядом.
Не оглянувшись и не обратив внимания на то, что сказал Колин, Ратсо отчетливо произнес:
– Дело в том, что у него со вчерашнего дня другое имя.
Я нахмурился; Колин тоже.
– В смысле? – спросил я.
– У меня есть дар, достался в наследство от предков. Мой дед это умел, и отец, и все, кто жил до них.
Колин насторожился – похоже, он был всерьез заинтригован. И даже позволил ветру трепать пластиковые страницы альбомов, что в мире Колина Брэннона было невообразимой и неслыханной халатностью.
– У индейцев назначают тех, кто дает духовные имена новорожденным и еще вновь прибывшим, то есть тем, у кого духовного имени нет, но они заслуживают его в момент второго рождения. У меня такая привилегия есть.
Лично я сильно сомневался в том, что Ратсо не выдумывает на ходу. Терпеть не могу пустую болтовню.
Колин моих сомнений не разделял и задал новый вопрос:
– А тебе духовное имя кто дал?
– Отец, – гордо ответил Ратсо.
– И какое же оно?
– Липкий Медведь, – коротко буркнул Ратсо.
– А, ну понятно! – развеселился Колин. – Прямо в точку!
Он держал в руке карточку с большим индейцем – казалось, ветер вот-вот вырвет ее и она улетит. Я не мог сосредоточиться ни на карточке, ни на разговоре. Просто чувствовал, будто лечу, как большая серая туча из металла или стали, вроде бы высокая и далекая, но в то же время тяжелая, грозовая. С тех пор как произошла авария, я часто испытывал это назойливое ощущение: казалось, мне никак не дотянуться до тех, кто со мной рядом, или, наоборот, они не могут, как бы сильно ни старались, достучаться до меня. После автомобильной аварии я попал в новый мир, где за пределами одной клетки всегда обнаруживалась другая клетка. Я смутно слышал смех Колина, но приземлиться не получалось. Я был не здесь, я отсутствовал.
Я стоял, стоял очень прямо, только вот сесть не мог.
– А мне ты какое духовное имя дал бы? – спросил Колин, подпрыгивая от нетерпения.
– Ничего в голову не приходит. Тебе оно не нужно, да и все равно ты его не заслуживаешь, – заявил Ратсо, резко поднявшись.
От него пахло мылом и дымом из трубы, странная головокружительная смесь.
У Колина опять был такой вид, будто на него выплеснули ведро воды: я догадывался, что ответ Ратсо ему совсем не понравился.
– Почему это у него есть духовное имя, а у меня нет? – спросил он, махнув в мою сторону головой.
Его вопрос прозвучал с интонацией длинного мяукания голодного кота, я даже улыбнулся.
Ратсо внезапно нахмурился, откашлялся и пробормотал:
– Неохота объяснять, шпингалет. Мне пора валить. Пока!
Ратсо, похоже, умел одновременно занимать противоположные позиции – невозможно было понять, за тебя он сейчас или против, и это очень сбивало с толку.
Минуту назад уже почти казалось, что он мне друг, и вот теперь это чувство испарилось, как будто его и не было. У меня и с ногой получилось так же. Несколько месяцев подряд я все ждал улучшений, мне даже кое-кто из врачей их обещал. Мать была без ума от радости. Из больницы я выходил счастливый, летел как на крыльях, и небо над головой стало вдруг до нелепого синим, наполненным до краев и прекрасным, а неделей позже мне сказали, что надеяться особо не на что, спина слишком сильно повреждена, так что хорошего ждать не приходится. И вот небо стало продолжением больничного коридора, бесконечно серым, бесконечно долгим, бесконечно печальным, и я больше не отличал выход от входа. Стрелки на часах не успевали устать между хорошими и плохими новостями. Собственная нога стала мне врагом. И собственный отец – в какой-то степени тоже. По иронии судьбы, мать – не стала. Хотя…
Один вдох – и все изменилось так резко, так жестоко. Я казался себе скрепкой, которую гнули так и сяк, придавая ей разнообразные формы, и наконец бросили такой, какой она получилась, – измученной, и кривоватой, и такой же бесполезной, как любой другой обрывок гнутой проволоки.
Я начал ненавидеть врачей.
И почти все время молчал.
Во мне росло отвращение к себе самому.
Я видел, как Колин встает и собирает вещи. Но чувствовал, что мне до него очень далеко. Я видел, как Ратсо уходит прочь в своей высоко задравшейся футболке «Монтана Гризлис».
В воздухе пахло тусклым металлом, как внутри старой консервной банки.
Я был Сломанный Стебель или Прыщ на лбу, кому как больше нравится.