Читаем Пустырь полностью

Елисей же, напротив, находил сумерки красивыми, ему нравилась эта мигающая темнота в окнах, эти дробленые отблески, колышущиеся в пузырях лужиц и на обрюзглой земле, этот серо-серебряный дождь, эти ставшие добычей ветра двери, колыхание хвороста в плетнях, шелест травяных стеблей, шорох мокрых листьев, эти тощие, полусонные петухи, не то отпевавшие закончившийся день, не то славившие начинавшийся. Елисею казалось, что он слушает странную симфонию, полную второстепенных тем и случайных, сымпровизированных вариаций. Разве ж можно было издать какой-нибудь звук в эти мгновения или тем более – произнести слово?! Ни за что на свете! Это было бы неслыханным святотатством! Всё это казалось слишком тонким, даже чтобы мыслиться, не то что – обсуждаться. И он продолжал смотреть в застывшую, пронзительную природу завороженным взором, который мог показаться со стороны бездействующим и парализованным. Но его взгляд никогда не был направлен прямо на то, что он вроде бы рассматривал, он скользил по предметам, или даже мимо них, тая внутри себя неотвратимую тягу к одиночеству, которая, казалось, вытесняла в нем все остальные чувства. Все вещи сами по себе представлялись ему поблекшими, съежившимися, утратившими первозданную трогательность, которую они обретали, лишь когда объединялись внутри него в некую систему. Эта природа была лишена света и тени, здесь отсутствовало понятие времени. Даже набухавший в маслянистом небе силуэт луны казался ему гигантским циферблатом со стертыми числами и отломанными стрелками, – безликими часами, символизировавшими остановку времени, его пленение сумеречной пустотой. Нет, всё же это был вечер, он бережно накрывал своим капюшоном деревню – так, словно эта пепельная накидка могла спрятать дома от набухавших и готовившихся к падению холодных капель черного ночного молока. Казалось, полы этой накидки укрыли и его ноги, и Елисей, прищурившись, опустил голову, чтобы получше разглядеть, что примостилось у него на коленях, и вдруг с удивлением осознал, что это – его собственные руки. Но внезапно эти заскорузлые пальцы, едва он их заметил, указали ему направление, в котором нужно было следовать. И он встал и, выйдя из-под серой прозрачности гигантского мушиного крыла, служившего ему навесом, вошел во влажный тоннель улицы. С непривычки он пошатнулся и едва не упал, но всё же сумел удержаться на ногах, схватившись за мокрый от осеннего тумана забор. Вечер был темный и дождливый, он проваливался в рокочущее, влажное спокойствие бликующих сумерек. С тех пор, как бродяга покинул лес, его зрение утратило четкость, особенно он ощущал это в первые недели, теперь же, казалось, оно снова к нему возвращалось, хотя в этих хронических сумерках понять наверняка было почти невозможно – слишком уж всё было затянуто плотной куделью паутины, сквозь прорехи которой сквозил сырой ветер.

Внезапно Елисей осознал, что в той стороне, куда он поплелся, уже не было жилых домов: изба Лукьяна оказалась крайней на улице, и прямо за ней раскинулся довольно широкий, заросший пожухлыми лопухами пустырь, за которым виднелась городьба, определявшая границы Волглого. Перед самой изгородью воздух дырявили поклонами побуревшие от осени подсолнухи, а за забором виднелся мосток с березовыми перилами. Елисей вдруг понял, что именно с этой стороны он впервые вошел в село, спустившись с погостной горы к беспризорной, порожней земле, а дом Лукьяна, выходит, был первой избой, которую он миновал, проходя по улице мимо покатых стен. И теперь, снова оказавшись здесь, он, кажется, начал ориентироваться в пространстве села.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже