Мучительное, но завершавшееся падение начинало казаться ему истинным благом, он торжествовал в этой рокочущей гибели, в гуле собственного исчезновения, в блаженном гимне преображенной жизни, он воскресал в обители смерти, порою ему даже хотелось, чтобы это беззвучное, недвижимое падение никогда не кончалось. Ведь он, наконец, научился его претерпевать. У него оставалось всего несколько мгновений, в течение которых он был еще живым, но уже завершенным (последние минуты не способны были ничего изменить, и слово
Когда Настя вошла в мастерскую, он уже был мертв. Она сразу это поняла, когда увидела остановившийся взгляд. Ей показалось, что, умирая, он продолжал ожидать конца, и вошел в смерть, всё еще не удовлетворившись ожиданием. Или наоборот – умер заживо, так толком и не начав жить. Изнебытчился прежде, чем смерть успела приблизиться, умер от самого ожидания, столь долгого, что к приходу смерти в нем уже нечему было умирать. Неужели он так и не осознал разницу между умиранием и смертью, так и не встретился с гибелью, исчез на уровне безличного события, как умирает кто-то другой?
Она молча села на пол рядом с его телом и, проведя ладонью по векам, почему-то подумала о том, что у нее никогда не было и теперь уже наверняка не будет детей. Она и к окружающим-то с помощью тянулась, наверное, только потому, что ей хотелось пожить за них, хоть ненадолго спрятаться в их глупых невзгодах от своей собственной, призрачной жизни. А ее чрево заполнял только тревожный гул пустоты, к которому она прислушивалась с удивлением и боязнью. И слышала какой-то торжественный шёпот, похожий на шум приложенной к уху раковины. А в ту секунду шептание показалось ей прощальным разговором. Каким-то неразборчивым посланием от так и не родившегося сына. Или дочери, сидящей там, в мякоти утробы, словно в тесноте классной комнаты. С той лишь разницей, что урок не имел темы и вовсе не обещал начаться. Этот затихающий шёпот казался каким-то грустным, прощальным теплом.
Она сидела рядом с Нестором, не ближе, чем обычно во время их бесед. Странно, но ей вдруг пришло в голову, что именно эта кажущаяся близость роковым образом делала их еще более далекими и чужими, еще больше оттеняла подлинность их одиночества. И если бы они подсели ближе друг другу и даже обнялись от отчаяния, они всё равно остались бы заключенными в собственные пределы. Ведь чем сильнее они тянули друг к другу руки, тем очевиднее становилась невозможность соединения. Да, они были разделены полостью, не позволявшей пальцам соприкоснуться. Им заранее было это известно, но они всё равно упрямо протягивали руки, осознанно попадаясь на приманку, которую протягивала смерть. Означало ли это, что они лукавили, что они были одержимы вовсе не влечением друг к другу, а влечением к гибели? Или стремление к гибели оказалось для них единственной возможностью стремления друг к другу? Зачем они сближались, если знали, что сближение сулит им вовсе не спасение, а еще большее одиночество?