Они сами казались Лукьяну двумя ненужными друг другу предметами, какой-то досадной, неустранимой и тягостной помехой для жизни. Лукьян поглядывал по сторонам, прислушиваясь к шороху тараканов за тощей пазухой обоев. В углу лежал совок с заметенным, но пока не выброшенным сором (щепки, очистки от лука, колтуны ниток и волос, кусочки яичной скорлупы), справа от стола в круглой мыльной луже – еще один бак с каким-то мокрым тряпьем.
В доме у Марфицы царил жуткий беспорядок, какой бывает, когда начинаешь множество дел одновременно, толком не успев завершить прежние хлопоты. Всё казалось каким-то скверным, временным, ненадежным, однодневным, неспособным протянуть долго. Муж Марфицы – Иван – давным-давно умер (работал шофером, лет тридцать назад перевернул полуторку в кювет, от падения свернув себе шею), овдовев, старуха совсем перестала обращать внимание на порядок. Невозможно было понять, как она разбирается во всех этих лоханях с бельем, соломенных корзинках, залоснившихся ящичках, всевозможных баночках, крынках и приоткрытых коробочках. На стенах тут и там болтались какие-то лохмотья, напоминавшие ту дырявую шаль, которой Марфица привыкла подпоясываться.
И эта висевшая на кривых гвоздях ветошь была жалкой пародией на гардеробную комнату городской модницы. Лукьян никогда не мог просидеть здесь больше часа. Пол в этом доме был выкрашен в отвратительный, угнетающий цвет ячного желтка, что бывает размазан на невымытых тарелках. От мыльных брызг краска потрескалась и задралась острыми лепестками, словно кто-то расставил по полу, меж липкими пятнами, крошечные капканы. Кого, правда, можно было поймать в эти западни? Мух? Тараканов? Сверчков? Но Лукьян даже подумал, что если пройтись по этому липкому, словно квасом вымытому полу босиком, то, пожалуй, можно и порезать пятки об эти неприметные лезвия. Потом он поднял глаза на Марфицу, которая, уставившись в миску, безмолвно поглощала окрошку. Ее седые, посверкивавшие желтизной пряди, колыхавшиеся от частого дыхания, подражали своим подрагиванием клочьям соломы, торчавшим из-под гнилой кровли ее жилища. И ее костлявое лицо было пропитано той же мертвецкой, соломенной краской. Ему показалось, что он смотрит на нее с какой-то посмертной скукой – так, как будто она уже давно умерла. Марфица сидела вот здесь, напротив него, но ведь в действительности ее не существовало, на ее месте зияло кромешное, невыносимое и неустранимое отсутствие. Мертвую тишину нарушало только сиротливое царапание ложек по днищам мисок с окрошкой. Кушанье было невкусным, скорее даже противным. Вдобавок еще давили эти стены, отдающие больным желтым оттенком, или, пожалуй, не желтым, а слегка коричневатым, с какой-то гнильцой. Лукьяну казалось, что их жизнь протекает так же тягомотно, пусто, глупо и бесцельно, как это неспешное черпание коричневой жижи, а весь их выбор – это издевательская дилемма между горькой окрошкой и тюрей с кислым хлебом. Дни казались священнику заскорузлыми заусеницами, упрямо обраставшими вокруг его жизни, как бы старательно он их не срезал. Морщинистая рука наклонила миску, и ложка вновь вынырнула со скудным уловом обрезков картошки. Дохлебав, старуха подняла от стола свои выцветшие глаза и нарушила молчанку: