Это был очень хороший режим, и, кажется, только наша камера ввела у себя такой. В остальных камерах много плакали, читали, лежа в кровати, много вспоминали прошлую жизнь. Потом, когда через года полтора нас соединили, мы от них резко отличались, как будто приехали с курорта.
Монахов частенько к нам заглядывал. Он, наверное, и в глазок смотрел, потому что, как-то зайдя, увидел, что мы по-английски читаем какую-то статью, и сказал:
— Здорово вы продвинулись! А я никак не одолею, три раза принимался.
Женя ему шутя сказала:
— Включайтесь в наш кружок, мы вас живо научим.
Он замахал руками:
— Нет уж, избавьте, к себе меня не включайте, лучше проживу без английского!
Но не долго он прожил, бедняга! В конце 1937 года его за либерализм в общении с «врагами народа» арестовали. Говорят, Монахов умер на пересылке во Владивостоке.
Он скрасил нам год жизни в тюрьме. Это был очень хороший человек.
Тяжелы были ночи. Устав, я засыпала как убитая, но в два часа просыпалась, как от укола в сердце. Больше спать я не могла, и часы до подъема были невероятно мучительны. Вставать, читать не разрешали, вертеться было нельзя, очень чутко спала Женя, жалко было ее будить. Я лежала тихо, с закрытыми глазами и училась не вспоминать. Малейшее ослабление воли, и всплывают лица детей, мужа, матери. Нельзя, нельзя, а то начнешь кричать.
В эти ночи я узнала, что можно управлять мыслями: одни пускать, другие гнать. Можно не вспоминать, не жалеть, не терзаться чувством вины перед собой, перед мужем, перед матерью за то, что недоделала что-то, кого-то обидела, мало любила, мало жалела. Можно… Но очень трудно.
Утром я вставала, как избитая, и входила в норму только после часа гимнастики перед открытым окном.
Один раз к нам пришел фельдшер давать лекарство. Сзади, как всегда, стоял конвоир (фельдшер был заключенный). Вливая Лиде в глаза капли, он прошептал:
— Умер Сергей Луковецкий, просил передать на волю: невиновен. Умираю коммунистом.
В другой раз он шепнул:
— Умерла Соня Ашкенази. Утром нашли.
Я вспомнила ее прекрасные глаза и то, как она меня поцеловала перед судом.
Умерла.
~~~
В нашу камеру вошла бледная худенькая девушка.
— Я из карцера, — сказала она. — Меня зовут Аня Бублик.
Около меня была свободная койка. Аня легла на нее и очень скоро заснула. Она сильно кашляла. Видно, была так замучена, что не просыпалась до вечера. Вечером к ней зашел врач Востоков. Он был, как и мы, заключенный и относился к нам внимательно, сочувственно. К сожалению, он недолго у нас пробыл, вскоре его заменили вольнонаемным чиновником. Востоков послушал Аню и спросил:
— Туберкулезом болела?
— В детстве, потом выздоровела.
Он дал ей какие-то порошки, а мне сказал:
— Очень близко не дышите.
И мы поняли, что у нее чахотка. Аня тоже поняла. Из десяти обитателей нашей камеры большинство боялись с ней говорить, боялись заразиться, а я не боялась. Так тошно было мне в это время, что хотелось умереть. Да и как было оставить эту девочку одну в такое страшное для нее время? Мы целыми днями говорили с Аней, она рассказала мне свою историю.
Родилась она в Харбине, где отец ее работал на железной дороге. Когда дорогу передали китайцам, служащим предложили на выбор: либо принять китайское подданство и остаться работать на КВЖД, либо уехать в СССР и сохранить подданство советское. Родители Ани остались в Харбине, а она, горячая комсомолка, мечтала уехать в Россию. Мать на коленях умоляла ее остаться, многие пугали тяжелыми условиями жизни в СССР, но Аня была непреклонна. Она приехала в Москву и поступила в институт иностранных языков (английский язык она знала с детства). Жила она в общежитии и была в восторге от Москвы, от вуза.