Перед их шалашом дымил костер, над которым был подвешен большой котел с густой пыхавшей кашей. Матрена Тимофеевна резала каравай, прижав его к груди. Сняв котел с огня, уселись вокруг вместе с работниками и большой соседской семьей. Каждый получил по ломтю хлеба с щедрым шматом домашнего сала. Ложками в котел залезали по старшинству, а Дуня больше старалась накормить детей, чтоб не обожглись горячей кашей, вели себя тихо и не получили ложкой по лбу от сурового деда. После каши доели хлеб с салом и зеленым луком, запили квасом. Старики легли отдохнуть в теньке под натянутой на колышках холстиной, а Дуня с Грушей прибрали остатки от обеда и помыли посуду.
От нагретой скошенной травы шел густой, дурмяный аромат. Танюшка спала, положив под щечку кулачок и приоткрыв ротик. Ванюшку тоже разморило. Дуня легла рядом на спину, сощурила веки и смотрела сквозь ресницы, как расплавленное солнце растекается острыми лучами в стороны и вновь вспыхивает красной сияющей точкой. По всему телу разлилась усталость, хотелось вот так лежать и не вставать. Жаркой, душной периной сверху навалился сон, не освежавший сил, и когда Дуню растолкала свекровь, голова у нее была тяжелая, точно ее набили песком.
Подсохшее за день сено теперь сгребали граблями в валы, а мужики вилами метали его в копны. С этой работой управились быстро, солнце висело еще высоко. Детишки разбрелись вдоль опушки леса, выискивая в траве землянику и собирая ее в туески; парни и девки затеяли посиделки; то тут, то там вдруг взметывалась песня, длинная и протяжная, но стихала сама собой, а то кто-нибудь начинал частить задорные слова под разудалый мотив, подхваченный жалейкой, и его заглушал общий смех.
Дуня с Грушей сидели рядом у шалаша, вытянув усталые ноги.
– Спой, Груша, – попросила Дуня, чтобы не думать о том, как там дети: не отобьются ли от всех? не заблудятся ли?
У Груши был сильный, низкий, грудной голос. Дуне нравилось слушать, как она поет, а сама она уже давно не певала.
– Не хочется что-то. Уморилась.
– Ну пожалуйста, Грушенька!
Сев поудобнее, Груша развязала концы платка и разложила их по плечам.
запела она, и соседний кружок разом смолк, прислушиваясь.
Дуня слушала слова веселой песни, и глаза ее почему-то наполнились слезами, в носу защипало.
Какой-то озорник ответил присвистом; взвизгнула девка, которую, должно быть, ущипнули за бок.
Голос Груши задрожал, прервался, и она вдруг заплакала навзрыд, повалившись на бок, стянув с головы платок и закрыв им лицо.
Дуня, всхлипывая, гладила ее по руке, по волосам, не пытаясь утешать. Она понимала, о чем думала ее изуродованная бельмом, некрасивая золовка, которой, видно, никогда не узнать этой самой жаркой любви, не услышать ласковых слов… А ее-то, Дуни, жизнь чем лучше? Замуж взяли – эка радость! Уж лучше б в девках в доме у тятеньки просидела! И Дуня, подвывая, уткнулась мокрым лицом в согнутые колени.
– Мамка, мамка, не плачь! – послышался дрожащий Ваняткин голос. – Вот, на-ка! Глянь, сколько набрал!
Дуня поскорей утерла глаза и попыталась улыбнуться. Ваня протягивал ей туесок, донышко которого покрывала красная, пахучая земляника.
– Ой, сколько! Да сладкая какая! Спасибо, сынок! И тетеньку угости!
Ваня присел с туеском рядом с Грушей, а Дуня занялась дочуркой, у которой все личико и ладошки были вымазаны сладким липким соком. Умыв Танюшку и умывшись сама, она долго исступленно целовала ее и Ваню, думая про себя: «Родненькие мои! Родненькие!»
На следующий день, как сошла роса, копны развалили, просушили, потом снова скопнили и стали метать в стога. На вершине стога стоял Макар Захарыч: ему забрасывали охапки, а он разрывал их и укладывал по кругу, чтобы стог получился ровный, не перекосился, а верхушку дождик не пробил. Когда выросла такая гора, что уж и вилами до верха не достать, хозяин притоптал верхушку, работник перекинул через нее вожжи, крепко держа один конец в руках, а Макар Захарыч ухватился за другой и стал медленно спускаться с противоположной стороны, чтобы стог не поехал. Дуня следила за его движениями, прижав руки к груди, и выдохнула, только когда он коснулся земли. Он посмотрел на нее – но не так, как обычно, и от этого взгляда она почему-то покраснела и опустила глаза.