То были блистательные стихи поэта, не утратившего ни силы, ни щедрости чувств и душевного богатства. Созданные в августе — сентябре 1936 года на волне сердечной сосредоточенности на больном поэте Анатолии Штейгере, они прозвучали теперь, в тридцать восьмом, иначе, чем раньше — скорее как любовные клятвы мужу, уехавшему в край ледяной стужи и тяжело заболевшему там.
Она представала напоследок эмигрантскому читателю во всем своем мастерстве, когда красноречие рождается в глубине сердца, а не в усилиях ума, когда каждый эпитет, каждый образ и сама интонация свидетельствуют: стихи
В цикле воплощен апофеоз нежности, в сто первый раз воплощено кредо высокой любви: свободной — и предоставляющей свободу; забывающей о себе — и готовой к боли и жертве.
В тридцать восьмом году, когда в Париже заканчивался процесс над Надеждой Плевицкой, читатель волен был воспринимать эти стихи как клятву верности Марины Цветаевой ее мужу — обвиненному во всех смертных грехах и изгнанному в тот край, где слишком часто люди исчезали бесследно.
Никаких других публикаций она уже не пыталась устроить. Может быть, что-то редакции и взяли бы, но ей самой теперь приходилось оглядываться… Она словно предвидела:
Время от времени Покровский звал Марину Ивановну к себе в гости и передавал ей деньги — зарплату мужа. И она брала, конечно. Отъезд все откладывался, и на что же им с Муром теперь было жить?
В июне 1938 года еженедельник «Новая Россия» публикует в двух номерах статью Зензинова «Мокрое дело в Лозанне». В июле появился огромный «подвал» в «Последних новостях» под названием «Агенты Ежова за границей». Имя Эфрона постоянно фигурировало в этих публикациях…
Через пять дней после выхода в свет номера журнала с окончанием статьи Зензинова Цветаева перечитывала присланный ей из Праги старый номер журнала «Воля России» за 1927 год. Она читала там свою прозу «Октябрь в вагоне», составленную из дневниковых записей осени 1917 года. События двадцатилетней давности вставали в ее памяти. Тогда она возвращалась из Крыма в Москву в мучительной тревоге за судьбу Сергея Яковлевича, участвовавшего в московских боях. Прочтя в газете, купленной на одной из южных станций, сообщение о девяти тысячах убитых в Москве, она принялась писать в свою тетрадку отчаянное письмо к мужу. Ей казалось, что, пока она говорит с ним, пишет ему, — он будет жив. Ничего не зная достоверно, она уверена была, что он не остался в стороне от событий. «Главное, главное, главное — Вы, Вы сам, Вы с Вашим инстинктом самоистребления. Разве Вы можете сидеть дома? Если бы все остались, Вы бы один пошли. Потому что Вы безупречны. Потому что Вы не можете, чтобы убивали других. Потому что Вы лев, отдающий львиную долю: жизнь — всем другим, зайцам и лисам. Потому что Вы беззаветны и самоохраной брезгуете, потому что “я” для Вас не важно, потому что я все это с первого часа знала! Если Бог сделает это чудо — оставит Вас в живых — я буду ходить за Вами как собака».
Отчеркнув теперь эти абзацы, Цветаева вписала рядом, на полях:
«Вот и пойду как собака! — 17.VI.1938 г.»
Помету можно прочесть по-разному. Как подтверждение верности обету, данному в страшные часы октябрьских событий в Москве. И как подневольную обреченность на гибель…
В середине лета тридцать восьмого года заканчивался очередной срок оплаченного терма за квартиру в Ванве. И Цветаева решила не продлевать договор. Несмотря на все проволочки, ей казалось, что не сегодня, так завтра они уедут совсем.