Когда братия разделилась, монахи, покинувшие Почаев, разбрелись по монастырям, а оставшиеся приготовились к захвату неприятелем. Я очень рассчитывал на этих стойких иноков; они могли обслуживать окружное население. Однако вышло иначе. Когда австрийцы овладели Лаврой, в монастырь прибыл австрийский эрцгерцог. Братия встретила его почтительно, эрцгерцог был корректен. На другой день появился приказ — выселить всех в венгерский лагерь для военнопленных. Мой большой почаевский приятель, 80-летний архимандрит Николай, приказу решил не подчиняться. "Не мог я Лавру покинуть, — рассказывал он мне впоследствии, — как выйду на двор, да как посмотрю на окошечко моей кельи — так и зальюсь слезами… Не могу! Не могу! Лег на свою койку — пусть делают со мной что хотят, пусть хоть штыками заколют, — не уйду". И не ушел. Когда хотели его выволочь, он уцепился за койку — и ни с места. Поднялись крик, ругань… В эту минуту проходил по коридору доктор, услыхал крики и осведомился, в чем дело. Ему объяснили. "Оставьте…" Старика и оставили. В громадной Лавре только он один и остался. Русское население затаскало его на требы, а австрийские власти были даже довольны, что он устранял повод к неудовольствию местного православного населения, лишенного своего духовенства.
В Лавре австрийцы стали хозяйничать без всяких церемоний. В главном храме поставили свой престол и начали служить мессы. Зимний храм (трапезный) превратили в синема, водрузив кинематографическую электрическую машину на место престола. Зрители, офицеры, сидели в шапках, курили, приходили выпивши, держали себя распущенно. Из моей маленькой церкви при архиерейском доме выбросили иконостас и устроили "кантину" — офицерский ресторан; стены испещрили, негодяи, гнусными, порнографическими рисунками (потом я своими глазами их видел); когда они из Лавры ушли, вся церковь была завалена бутылками. Как верующие, христиане, носители западной культуры могли дойти до такого бесстыдного кощунства! До такого варварства!
Мы отступали все дальше и дальше. Уже австрийцы угрожали Бродам. Наш фронт от Дубно был теперь верстах в двадцати — тридцати. Скрепя сердце я решил перебраться в Житомир. Но что было делать с беженцами?
Я поехал к генералу Иванову и объяснил положение дела: зимовать в Шубкове невозможно, надо галичан устроить прочно.
Опять исход нашелся — выручили непредвиденные обстоятельства.
Волынь была полна немецкими колонистами. Они осели еще задолго до войны на главных наших стратегических путях и теперь ждали "своих", припрятывая для них запасы зерна, пшеницы и т. д. Присутствие ненадежного элемента в ближайшем тылу ощущалось нашими властями на местах, и я не раз выслушивал жалобы и просьбы довести об этом до сведения военачальников, чтобы они обратили внимание и приняли какие-нибудь меры против немцев, которые, по чувству родства, были сторонниками неприятеля и невольно могли играть роль шпионов. Я сказал об этом Иванову. Сперва он отнесся к моим словам довольно холодно: "Это невозможно… это вызовет новое раздражение…", а на другой день позиция его уже была иная: "Вы правы, надо их выслать в глубь России". Прежде чем Иванов успел принять меры, из Петрограда пришел военный приказ: в кратчайший срок выселить всех немецких колонистов.
Был июль. На Волыни урожай в тот год выдался великолепный. В колониях поднялись плач, вопли… Нагрянула полиция следить за спешной ликвидацией. За бесценок продавались сельскохозяйственные орудия, скот, вещи. Дома бросались на произвол судьбы. Ко мне пришла делегация от колонистов. Бабы плачут, умоляют: "Защитите! Дайте убрать урожай!" Не успели немцы ликвидировать свои хозяйства — новый приказ: могут оставаться для сбора урожая. Опять ко мне явилась делегация: "Какой сбор? Чем убирать? Мы все, до серпа, продали…" Несомненно власть действовала бестолково, а в результате нелепое положение: урожай есть, а рабочих рук нет. Мне пришла мысль использовать моих галичан. Земледельцы они хорошие, культурные, справятся со сбором урожая отлично; пусть 1/4 его берут себе, а остальное пойдет на нашу армию; расселить же их можно в брошенных колонистами хатах. Генерал Иванов мой план одобрил. Я телеграфировал в Шубково — чтобы готовились к ликвидации лагеря и переселению в колонии.
В это время в петроградских газетах началась против меня дикая травля (особенно в "Речи"): я обманул галичан, я обещал 1 рубль каждому беженцу суточных, а в результате денег никаких не выдают, а всех обрекли на вымирание от холеры и т. д. Злая, нелепая клевета!