Кончался сентябрь 43–го года, и я работал уже над IX главой, хотя и не был доволен восьмой, лекциями Кречмара в тогдашнем их виде; однажды после ужина у нас я прочитал Адорно эту восьмую главу. «За ужином — о частностях философии музыки. Затем чтение главы о лекциях. Верность моего понимания музыки засвидетельствована самым лестным образом. Отдельные мелкие замечания, иные из них легко, иные — трудно принять. В общем, принесло успокоение…» Надолго его не хватило, этого успокоения. Ближайшие же дни опять ушли на поправку, чистку, расширение главы о лекциях, а в начале октября (я тем временем снова принялся за IX главу) мы провели вечер в доме Адорно. Атмосфера была невеселая. Франц Верфель перенес первый тяжелый сердечный припадок, от которого все еще не мог оправиться. Я прочитал три страницы о фортепьяно, незадолго до того вставленные в мою непомерно разросшуюся главу, а наш хозяин поделился с нами своими изысканиями и мыслями о Бетховене, пустив в ход некую цитату из «Рюбецаля» Музеуса. Затем разговор зашел о гуманности как очищении всего земного, о связи между Бетховеном и Гёте, о гуманизме как романтическом протесте против общества и установившихся норм (Руссо) и как бунте (прозаическая сцена в «Фаусте» Гёте). Потом Адорно сыграл мне полностью сонату опус 111, что было для меня весьма поучительно. Я стоял у рояля и слушал его с величайшим вниманием. На следующее утро я поднялся очень рано и три дня посвятил переделке и отделке лекции о сонате, чем значительно обогатил и улучшил эту главу, да, пожалуй, и всю книгу. Среди поэтических словесных эквивалентов, которыми передана тема ариетты в ее первоначальной и более полной, окончательной форме, я, чтобы скрытно выразить свою благодарность Адорно, выгравировал фамилию его отца — «Визенгрунд».
Через несколько месяцев, уже в начале 1944 года, когда у нас по какому-то поводу собрались гости, я прочитал Адорно и Максу Горкгеймеру, его другу и коллеге по Institute for Social Research
[140], первые три главы романа и затем эпизод с опусом 111. На обоих это произвело необычайно глубокое впечатление, чему, как мне показалось, особенно способствовал контраст между чисто немецкой фактурой и интонацией книги, с одной стороны, и совсем иным личным моим отношением к нашей беснующейся родине — с другой. Адорно, задетый за живое как музыкант и вдобавок растроганный памятным подарком, которым я отблагодарил его за его поучительную игру, подошел ко мне и сказал:— Я мог бы слушать всю ночь напролет!
С тех пор я не выпускал его из поля зрения, отлично зная, что его, именно его помощь понадобится мне в ходе моей долгой работы.
24 июля 43–го года исполнилось шестьдесят лет моей жене; в этот день мы вспоминали печальную пору нашего изгнания, Санари — сюр — Мер, где было отпраздновано ее пятидесятилетие, Рене Шикеле, теперь уже усопшего друга, который тогда был с нами, и все пережитое за эти годы. В числе прочих пришла поздравительная телеграмма от нашей Эрики, военного корреспондента в Каире. Как раз в то время мы узнали о падении Муссолини; пост премьера и верховного главнокомандующего занял Бадольо, и, несмотря на официальные заверения, что «Италия сдержит свое слово и будет продолжать войну», следовало ожидать дальнейших перемен в руководстве. Militia
[141]перешла уже в подчинение армии, на всем полуострове стихийно возникали митинги в знак радости и стремления к миру, и газеты заметно изменили тон. «Siamo liberi!» [142]Это провозгласила «Коррьере делла сера».