Ялтинский манифест «Big Three»
[208]не сулил никакого послабления Unconditional Surrender [209], но заверял, что никто не собирается истреблять немецкий народ. Гитлеровские войска отошли на восточный берег Рейна, взорвав все мосты, кроме одного, который загадочным образом уцелел. Считалось, что американцам трудно будет переправиться через реку, однако в начале марта они неожиданно переправились и, обеспечив себе подкрепление, взяли Бонн. В те дни я много читал Гейне, его фельетоны о немецкой философии и литературе, а также о фаустовской легенде. Работая над лекцией, я внутренне был близок к своей главной задаче и при случае читал вслух из недавно написанного. Светские мои встречи, например встреча со Шнабелем, Шёнбергом, Клемперером в доме молодого Рейнгардта, где после ужина началась долгая дискуссия о музыке, также способствовали сохранению «контакта». Готовясь к лекции и работая над разделом о немецких романтиках, я читал дневники Геббеля и нашел там замечательную фразу (записанную в Париже): «До сих пор история только завоевывала идею вечного права как таковую, в будущем ей придется эту идею практически применять…» В те дни я получил одно необыкновенно приятное письмо; его прислал мне некий американский солдат с Филиппин. «I envy you, your swift, sure maturity, your heritage of culture, your relentless self-discipline. Such things are hardwon in European civilization. Here in America they are almost nonexistent» [210]. Я порадовался не столько за себя, сколько за несчастную и униженную Европу. По — видимому, этот молодой янки отнюдь не был приверженцем «American Century» [211]. Еще один американец тронул меня своими словами — наш старый друг и сосед, заслуженный профессор философии, dean [212]Генри Райбер, который под свежим впечатлением моей грустной статьи «The End», опубликованной в «Фри Уорлд», пожав мне руку, сказал: «Don’t take the world too hard! Each evening we pray for you» [213]. Как это было непохоже на отношение патриотической эмиграции к моему восприятию и моему толкованию германской катастрофы! Не успел я закончить статью «Германия и немцы», эту интерпретацию немецкой трагедии, вернувшую мне, по выходе в свет, даже на моей старой родине многих, уже отдалившихся было от меня друзей, как статья профессора фон Гентига в нью — йоркской социал — демократической «Народной газете» начала серию тех грубых нападок на мои чувства, на мою позицию, которые, будучи позднее подхвачены еще более неумелыми перьями и, к сожалению, поощрительно поддержаны Альфредом Деблином, нет — нет да возобновлялись в печати, уязвляя и угнетая меня гораздо сильнее, чем это мне следовало допускать.В двадцатых числах марта я снова готовился продолжать «Фаустуса», составляя хронологическую таблицу и перечень событий и явлений духовной жизни с 1913 года до конца книги, просматривая записи в дневнике, относящиеся к началу Первой мировой войны. Я правил переписанное на машинке и «не был счастлив». После того как союзники переправились через Рейн и форсировали Одер, стремительный ход событий в Германии вызывал тягостную растерянность, но нисколько не окрылял. «Победоносная безнадежность» — эту запись в дневнике я толкую как неверие в способность победителей выиграть после войны мир. Единственной темой беседы с двумя навестившими меня в эти дни швейцарцами, консулом и журналистом, были американо — русские противоречия и предстоящее восстановление Германии. «Победа будет загублена еще более жестоко, чем в прошлый раз». В кругу друзей уже поговаривали о «почти предрешенной истребительной войне будущего».