Препятствие для духовности только в том, что мы не верим в нее и не хотим ее. «Тело смерти» (Рим. VII, 24) нам дороже тела вечности, пристань тленной душевности милее духовного бессмертия. Мы все–таки никак не можем поверить, что теплота нашей руки или улыбка глаз есть теплота и улыбка вечная, или, точнее говоря, от нас теперь зависит сделать их вечными. Мы радуемся фиалке в лесу, но мы все–таки никак не понимаем, что эта радость будет всегда с нами, если мы устремимся в нетление. Словесность нашей веры в том и есть, что мы не ощущаем реальной возможности перемещения человека и твари в божественный мир.
При органическом, т. е. духовном или благодатном, а не внешнем восприятии веры, и грех будет восприниматься нами не как нарушение какой–то инструкции, а как самоубийство, как измена самому дыханию жизни, а заповеди Божии как биение сердца.
В учении о духовной жизни, т. е. о созидании в целостном естестве человека нетленного храма для вселения Духа Божия, вся суть учения Отцов. Но для их понимания необходимо знать, что это не собственное их учение, а только опытное раскрытие Евангелия, всего того, что оставили нам Апостолы и первохристианство. В житии св. мученицы Серафимы (30 VII) мы читаем: «Игемон рече: ты ли сама, якоже глаголиши, церковь еси Бога твоего?» Серафима отвеща: понеже помощию Его себе непорочну соблюдаю, поистине Его Церковь есмь. Глаголет бо наше Писание: вы есте церкви Бога жива и
Поэтому говорить о применении учения Отцов в современной мирской жизни, о его приложении к нам, это то же самое, что говорить о сохранении вообще христианства в миру. Христианский путь в истории всегда знал и знает, как сохранять свою верность Богу, не уходя из мира. Христианство в миру сохраняется в отречении от мира греха и в перемещении себя в духовную жизнь. «Чадце духовное! — читаем мы в одном письме от Амвросия Оптинского, — пишешь, что у тебя в настоящее время господствуют в душе три чувства: первое чувство — усиливающееся желание хорошей истинно–христианской жизни и любви к Богу и частое влечение к внутренней молитве, вследствие чего, конечно, есть любовь и желание внутреннего монашества; наружное же тебе еще недоступно… Находясь в таком положении, держись строже и точнее Евангельского учения» (АМ — 27). Отречение от мира, при жизни в этом же мире, есть, конечно, «внутреннее монашество» или «монастырь в миру». Его закономерность есть общая закономерность христианства, стремящегося к тому, чтобы голос мирского тления не заглушил голос Божий, призывающий в нетление. Обмирщение в человеке и в церкви есть погружение в тело
«Христиане — люди иного века, иного града, потому что Дух Божий пребывает с душами их… Мы, будучи еще на земле, имеем жительство на небесах, как обитатели и граждане оного мира» (преп. Макарий Великий, Д1 — 241, 265).
Монастырь в миру есть борьба со своим обмирщением. Монастырь в миру есть то, чтобы, спускаясь в туннели метро, помнить Недреманное Око. Он есть то, чтобы Саровский лес возрос в пустыне души, в то время как человек окружен всем шумом истории. Он есть память — любовь Божия, незаглушаемая этим шумом, Он есть сокровенная духовная жизнь.
Но что есть или чем был монастырь видимый или исторический? Монастырь не в миру, а за монастырской стеной был или есть, со стороны его взыскания человеком, откровенное и светлое признание этим человеком своей немощи, невозможности спастись без этих высоких стен, отгораживающих его как–то от заразы общечеловеческого тления, т. е. в своем историческом бытии он был логическим выводом смирения, не полагающегося на свои силы и, в то же время, ищущего полноты божественного познания и любви.